В субботу, 23 сентября, экс-политзаключенная по делу студентов Ася Булыбенко отметила в Вильнюсе свое 22-летие. Это ее первый день рождения на свободе после двух лет в неволе. За последние три года Асю задерживали четыре раза, последний уже после выхода из колонии — в июне. Обычная студентка, она прошла через КГБ, СИЗО на Окрестина, в Барановичах и Гомеле, через Володарку, женскую колонию в Гомеле — все круги тюремного ада в Беларуси. Пережила попытку суицида и заработала ПТСР (посттравматическое стрессовое расстройство). В интервью «Салідарнасці» Ася рассказала об издевательствах над политическими в местах заключения, «Цербере», который продолжает приходить к ней в ночных кошмарах, страхе свободы и трудностях адаптации на воле.
Поддержать Асю Булыбенко можно через сбор BYSOL.
«На лоб и руку брызнули краской»
Летом 2020-го студентке БНТУ Анастасии Булыбенко было всего 18 лет. На свою первую акцию протеста девушка вышла в июне, в день задержания претендента в президенты Виктора Бабарико.
9 августа она надела белую ленту на руку и поехала в родной Могилев, чтобы принять участие в своих первых президентских выборах. Уже на следующий день Ася вернулась в Минск, где стала свидетельницей событий на Пушкинской, и, как говорит, «пришла домой другим человеком». С тех пор она ежедневно выходила на женские цепи солидарности, воскресные марши, присоединилась к студенческому протестному движению.
— Когда начался учебный год, я подумала: как можно ходить на пары, когда такое происходит в стране? 1 сентября я присоединилась к студенческому маршу. Мне захотелось показать, что я, как студентка, не поддерживаю действия власти. Затем, после негативной реакции администрации университета, все разгорелось еще больше. Мне стало понятно, кто сидит в этих креслах и каких моральных принципов там придерживаются. После первой же фотографии с протестов меня начали вызывать на различные беседы, в том числе к декану. Аргументы администрации были в духе «вы пришли учиться, учитесь тихо». В какой-то момент Сафонов (декан МСФ БНТУ) сказал, что обратится в милицию. Я спросила, на каком основании. Он ответил: «Неважно на каком». То есть даже не смог обосновать, но все равно угрожал.
Первый раз Асю задержали на «блестящем» женском марше в сентябре. Тогда, вспоминает девушка, в автозаке даже не забрали телефон, и она смогла по карте смотреть, куда направляется. В РУВД на студентку составили протокол, вынесли предупреждение и отпустили.
Следующий раз девушку задержали в октябре на студенческом марше. Тогда на ней оставили метку красной краской:
— Это задержание сильно отличалось от первого. Нас было немного, и когда из бусов стали выбегать силовики, мне удалось отойти во дворы. Я позвонила маме, сказала, что возвращаюсь домой, и тут из ниоткуда появляется бус, в который меня запихнули по словами: «Иди, сука». Парней положили лицом в пол, по ним ходили. Звучали постоянный мат и гоготание. Меня начали снимать на камеру со вспышкой, спросили, сколько лет, зачем вышла. Сказали, что я ничего в жизни не знаю, да и что могу понимать. Не знаю, чем я их разозлила, но когда нас высаживали из буса, чтобы передать милиции, на мой лоб и руку брызнули краской.
Мужчина, который это сделал, сказал: «Еще раз покажешься, я тебя убью». Меня пересадили в другой автозак со студентами. Девочки заплакали, когда увидели мою метку, у кого-то началась истерика. Было страшно, когда вызывали на допросы в РУВД. Казалось, из-за этой метки меня вот-вот начнут бить. Сотрудница милиции все время смотрела на меня, потом в телефон, осматривала со всех сторон — обувь, одежду. Сложилось впечатление, что она сравнивает меня с ребятами на видео, которые во время облавы стали на колени на проезжей части.
Перед этапом на Окрестина Асе разрешили смыть с себя красную метку. На следующий день девушку осудили на десять суток.
— Пять дней моя мама не знала, где я. На Окрестина ей говорили, что меня увезли на Жодино, но это была ложь. Впервые она узнала, где я, когда меня этапировали в Барановичи. Там было немного лучше — еда, передачи. В Барановичах сотрудникам было необычно видеть, как они говорили, «кучу детей» в камере. На следующий день после освобождения я пошла на пары. Меня вызвали в деканат и молча протянули приказ об отчислении за отсутствие на занятиях во время отбывания суток. Хотелось ругаться, но сдержалась: просто подписала приказ об отчислении словами «Жыве Беларусь», досидела последнюю пару и ушла.
После своих первых суток Ася стала более настороженной, ей стали сниться кошмары и мерещиться разные звуки. После отчисления девушке предлагали уехать из Беларуси, но она принципиально не хотела.
12 ноября 2020 года, в день, который белорусы прозвали «черным четвергом», страх снова оказаться в неволе стал явью — в ее квартиру ворвались силовики.
— В тот день я спала до обеда. Силовики открыли дверь своим ключом. Квартира была съемная. Как подозреваю, они взяли у хозяйки жилья дубликат под подписку о неразглашении, — рассказывает собеседница «Салiдарнасцi». — Я открыла глаза, а надо мной шесть мужчин. До сих пор, когда вспоминаю это, у меня внутри все сжимается. Они были без формы, но я поняла, что происходит. Пыталась, прикрываясь одеялом, попросить взять одежду. Они подумали, что я таким образом прячу телефон или что-то еще, и пытались забрать одеяло. Когда немного стянули, то поняли, чего я хочу, и подали вещи.
Они сразу пытались показать, что знают меня. Похоже, это такой прием КГБ. Говорили: «Ну, где твои плакаты “Мы вам не верим” и “БНТУ вне политики”?» Одного из силовиков я узнала: часто видела его в техническом и могу ручаться, что он сотрудничает с университетом. Я спросила: «Вы что, тихарь?» Другие начали над ним подшучивать: «Ха, ты тихарь».
Мне сразу сказали, что я являюсь подозреваемой по 342-й статье уголовного кодекса — они проведут обыск и уедут. Сначала визитеры вели себя резко и грубовато, но в какой-то момент стали помягче. Когда они открыли холодильник, я всерьез предложила им поесть. Они удивленно посмотрели на меня — им было это непонятно. В какой-то момент меня спросили: «А ты точно что-то организовала и участвовала в чем-то?»
В момент обыска ко мне пришел друг из БНТУ. Он стал звонить в звонок, забил тревогу, позвонил моей маме. Те стали все делать тихо и мне тоже сказали замолкнуть. Друг не переставал звонить. Они сказали, что если я открою дверь, то ему не поздоровится. Я замолкла, и вскоре друг ушел. Позже один из кагэбэшников поговорил с кем-то по телефону и сказал, что мы съездим куда-то поговорить, а потом меня вернут домой. Я спросила, что взять с собой. Один «на всякий случай» посоветовал захватить зубную щетку, другой — две пачки сигарет вместо одной, — делится Ася.
С момента, как спецслужбы посадили девушку в свою машину, она не была дома два года. Это и последующее время можно разделить на главы, каждая из которых — про боль, страх и злость.
«Юридически получилось, будто я сама пришла в КГБ». Неделя в СИЗО КГБ
— Когда меня привезли в СИЗО КГБ, поместили в «красную» комнату. Это было пустое помещение с красным ковром. Я села на пол и подумала: ну, видимо, здесь такие камеры. Потом меня повели на допрос. Первым со мной говорил тот самый «тихарь» из университета. Он знал, какие сигареты я курю, показывал мои детские фотографии. Он же сказал, что я должна написать явку с повинной, после чего смогу поехать домой.
Я не очень хотела писать эту явку, тогда они решили сыграть в плохого-хорошего копа. «Тихарь», который говорил со мной нормально, вышел. Зашел другой, стал орать, использовать грубые слова, говорить, что я решила «похайпиться». Сказал писать явку с повинной, дал пример. В конце я написала, что вину не признаю. Если сейчас это перечитать, станет понятно: я вообще не понимала, что делаю. Это было как бы в вольной форме, но при этом практически под диктовку. Так появились формулировки, которые сама никогда бы не написала. Понимаю, что это мой «косяк» — никак не подготовилась к задержанию. Сейчас, думаю, лучше было бы просто молчать.
Юридически получилось, что я сама пришла в КГБ. Поэтому протокол задержания у меня оформлен этим же временем и местом, а не домом. В их СИЗО я провела неделю, которая была очень сложной — каждый день допросы.
«Девочки, нас везут на Володарку — это смерть». Девять месяцев в СИЗО на Володарского
— В день этапа в СИЗО на Володарского было очень страшно. Комитетчик, который проводил допросы, пытался расположить к себе — подкармливал сушеными яблоками. При этом он самым милым образом доносил про наш дальнейший путь. Из его рассказов сложилось впечатление, что Володарка — это тюрьма из российских фильмов. Когда он сказал, что нас отправят туда, я вернулась в камеру и начала плакать: «Девочки, все, нас везут на Володарку. Это смерть».
По прибытии туда очень чувствовался контраст. В СИЗО КГБ была дисциплина — сотрудники переговаривались свистом, все по-киношному. Никто не называл твою фамилию — открывалась кормушка, говорили: «Фамилия на букву Б., подойти сюда». На Володарке же все сотрудники стояли на продоле и курили, пили кофе, жутко матерились.
Я хорошо запомнила, как вошла в камеру. Накурено, очень много вещей, стоят иконы. Когда закрылась дверь, другие политзаключенные стали спрашивать, что происходит на свободе. Кто-то тогда же сказал не орать. В общем, был хаос.
Я забралась на второй ярус, там лежала девочка по три-два-восемь (ст. 328 УК РБ — незаконный оборот наркотических средств, психотропных веществ, их прекурсоров и аналогов), у нее в руках была огромная книга, которую она почти дочитала. Я спросила, сколько она тут сидит. После ее ответа «семь месяцев» мой мир рухнул: не знала, что в СИЗО столько сидят. Маша Бобович (на тот момент политзаключенная — С.) показала огромный пакет с письмами, которые ей писали незнакомые люди. Я такая: «В смысле, незнакомые люди тебе пишут? Дети рисуют открыточки? Ничего себе!»
В СИЗО мы разрешили себе плакать только по ночам. Днем — только когда получаем письмо. Однако уже на третий вечер я разрыдалась. Два дня на ужин давали селедку — она была вкусной. Но на третий день дали молочный суп. Я спряталась под куртку и стала плакать, никто не мог меня успокоить. Сейчас понимаю, что это был выброс всех эмоций.
«Обычные заключенные спрашивали, где их письма. Им отвечали: скажите спасибо своим политическим»
— Довольно быстро я втянулась в чтение — всего за два года прочитала около 200 книг, — продолжает Ася. — Потом стали приходить письма, в том числе от незнакомых людей, я стала рисовать маленькие рисунки. День, когда пришло хотя бы одно письмо, — это был хороший день.
Маме я писала каждый день, но в первой камере у меня были с этим проблемы: писем приходило столько, что переписка начала тормозиться даже у обычных заключенных. Тогда мы с мамой договорились писать друг другу через день. Все это было настраиванием обычных заключенных против политических. Они спрашивали у оперативников, где их письма, те отвечали: «Скажите спасибо своим политическим». Когда письма перестали приходить, мы с Натальей Херше объявили голодовку. Буквально через пару часов из камеры забрали телевизор. Меня вызвали на беседу, уговорили сняться с голодовки и пообещали вернуть письма, при этом перевели в другую камеру.
В этот же день мне стали приносить письма. В новой камере была условно «старшая», которую все слушались, — это женщина, которая уже долгое время сидела за то, что заморозила своего ребенка. Из политзаключенных в этой камере сидела Стася Миронцева — мы подружились и хорошо общались.
Вообще самым сложным в СИЗО, думаю, было осознать, кто тебя окружает. Были реальные наркоманки, которые колотились и не хотели принимать терапию, убийцы, мошенницы, которые выпрашивали, чтобы им купили еду на «отоварке». Приходилось закрываться в себе, не рассказывать, что происходит на допросах, хоть и хотелось этим поделиться.
Из ужасного также то, что это просто день сурка. Меняются книги и сокамерницы, и больше ничего. Я даже переживала, что нечего написать людям в письмах: хотелось отвечать по-разному, но у меня были одни и те же новости: прочитала то-то, поела то-то, в окне увидела (если увидела) то и то.
Был случай, когда окно в камере заколотили. Мы предположили, что это из-за того, что подкармливали колбасой собачек с улицы. Это было очень страшно, потому что влажность в камере стала ужасная: Вика Кульша (политзаключенная — С.) подхватила кашель, который не проходил очень долго. Матрасы были мокрые, на них, как и по камере в целом, пошла плесень. Когда мы написали письмо, чтобы очистили камеру от плесени или открыли окно, чтобы обеспечить вентиляцию, нам вроде как «помогли»: дали хлорку и химсредства, закрыли камеру и сказали делать это самим. Думали, что задохнемся, но кое-как справились. Матрасы сдали на просушку, но проблему это никак не решило — окно не открыли.
— Одним из сложных для тебя моментов было увидеть по БТ интервью проректора БНТУ, приуроченное к 100-летию университета…
— Да. Прошло около трех недель с моего задержания. С утра я мыла пол в камере, а по телевизору шла программа «Включайся» — мы ее ждали, потому что там была музыка. В перерывах показывали вставки сюжетов. И вот я мою этот пол, поднимаю глаза и вижу интервью своего проректора Вершины Георгия Александровича: он сидит в накрахмаленной рубашечке и рассказывает, какой БНТУ прекрасный университет.
А я уже знаю, что, может быть, и не он лично, но кто-то из них буквально сдал меня КГБ. И теперь я мою пол в камере. Это было очень тяжело. Мне было непонятно, почему эти взрослые — такие? У меня достаточно детское мышление, поэтому в голове всегда вопросы, которые разбивают сердце. За что? Почему вы прячетесь за своими пиджаками и поступаете так с нами, со своими студентами? И в общем масштабе со всеми людьми. Мне до сих пор хочется посмотреть им в глаза, но я понимаю, что ничего там не увижу. И это тоже страшно.
— Зимой 2021-го ты часто писала в письмах о надежде на весну. Было видно, что ты верила в скорое освобождение. Наступила весна, ты не вышла. Что чувствовала?
— Сначала мы верили, что выйдем на Новый год. Мечтали, как сделаем сюрприз родственникам. Потом думали, что выйдем весной — может быть, к 8 марта или Дню Воли. Потом нашим «месяцем освобождения» стал апрель — на него анонсировался новый пакет санкций. У всех было такое настроение, в том числе у Ксюши Луцкиной, Иры Счастной. Мы реально ждали и были уверены, что весной нас выпустят. Кому-то про это даже снились сны.
Уже на судах (суды по «делу студентов» начались 14 мая 2021 года) надежды не было, я рассчитывала на срок. В камере девушки составляли список вещей для этапа, колонии. Я пыталась подсмотреть, а они говорили: «Тебе это, ребенок, не надо. Вас отпустят домой». Тогда еще много кому давали «домашнюю химию». Но я уже в это не верила.
«Голые» обыски, два кусочка хлеба в день, Минск через люк автозака. Два месяца заседаний суда (май 2021-го)
— Спустя восемь месяцев началось хоть какое-то движение: на суды приходили родственники, подружки. Я наконец-то увидела маму! Это было своего рода немое свидание. В некоторых автозаках, на которых нас доставляли на суд, был немного приоткрыт люк. Несколько раз мне удалось увидеть кусочек неба и зданий Минска. Это была эмоция, которую я приносила в камеру, — представляете, я сегодня видела фрагменты деревьев!
С другой стороны, от такого на слезу пробивало. Понимаешь, что должна сейчас гулять, ходить в кафе, но ты оторвана от всего. Тем не менее я пыталась рассмотреть кусочек побольше, хоть это и было больно. При этом напевала себе «Грай» или еще что-нибудь воодушевляющее.
С физической точки зрения суды были выматывающими. Нас забирали из камеры в 6.30 утра, досматривали, везли на суд. В перерывах между заседаниями мы сидели в стакане. Возвращались в камеру вечером, а утром снова все по кругу. За время, что я провела в СИЗО, не раз видела, как собираются на суд: берут с собой еду, кроссворды, книги. Но у нас все было не так.
Во-первых, обыск. У обычных заключенных он выглядел как ощупывание и проверка металлоискателем. У нас были ежедневные «голые» обыски, где приходилось спорить даже за предметы личной гигиены. Если у кого-то были месячные, нужно было отдирать прокладку и показывать, что под ней. Это был акт унижения.
Во-вторых, в первые дни судов у нас забрали даже еду, мол, не положено. Вместо нашей ссобойки дали два кусочка хлеба и кусочек мяса на целый день. Этого вообще не хватало. Потом наши родители написали заявление, и нам разрешили брать еду и воду.
Также во время этапа на суд и обратно нам надевали наручники. По нашей статье такого не предусматривалось, а женщинам вообще можно надевать наручники только спереди. Нам надевали сзади. Я видела, что другие заключенные смотрели на это с недоумением. У меня даже остался след от наручников, потому что в день приговора я в наручниках решила помахать маме, выкрутив руки, чтобы показать, что это не конец, меня не сломали.
— На суде свидетельствовала администрация университета…
— Мой декан Сафонов посмотрел на меня только один раз перед тем, как сказать, что он меня не знает и относится ко мне никак. При этом у меня были с ним фотографии с конкурсов, я организовывала флешмоб ко Дню машиностроителя, а дома лежала благодарность в адрес моей мамы, подписанная им. То есть он меня прекрасно знал. Услышать такое — ну, я просто злая до сих пор. Когда я сказала ему про благодарность, он ответил, что такого не помнит.
На суде мне помогало то, что я была не одна. Все мои «подельники» — крутые ребята, и мы все друг друга поддерживали. То, что нам дадут срок, было понятно. Например, в день оглашения приговора нам сказали не сдавать вещи на склад, как это положено по правилам.
«Сидеть можно было только так, чтобы ноги были на полу, а когда ходишь в туалет — тебя видят, слышат и снимают». Три месяца в СИЗО Гомеля (август — октябрь 2021-го)
— Гомельское СИЗО очень строгое. У меня там сразу забрали фломастеры, все мои «БЧБ-колечки» — от упаковки кетчупа и сгущенки, все газеты «Новага часа», «Белорусы и рынок». Меня поселили в камеру для малолеток, в корпус с названием «Монастырь». В камере было открытое окно, хоть и с решеткой. Через него был виден двор, звезда Гомельской фабрики «Восьмое марта». Я часто на нее смотрела, рисовала.
Действительно ужасным там был туалет. На Володарке в туалете допускалась шторка, где-то даже была дверь. В Гомеле не было ничего — унитаз и стенка. В камере также висело видеонаблюдение. То есть тебя видят, слышат, еще и снимают. Помимо этого, в камере были тонкие матрасы, у худеньких от такого появлялись синяки. Строгий режим также проявлялся в том, что некоторые смены не разрешали, чтобы ноги были на кровати. Можно было сидеть только так, чтобы ноги были на полу. Про сон можно было даже не думать. Если увидят, что ты сидя дремлешь — на это не закроют глаза.
Проблемы там были и по медицинской части. Когда я заболела конъюнктивитом, мне сказали, что капель нет, лечись пакетиком от чая. Отек спал, но я мучалась с глазами даже после освобождения. Также у меня там заболел зуб — пошла к зубному, врач все спрашивал про наше дело, стал лечить зуб (понятное дело, без анестезии) и поставил временную пломбу.
В колонии мне не смогли поставить другую пломбу, и сейчас у меня зуба почти нет — надо чистить каналы, потому что тот стоматолог до конца не вычистил кариес и закрыл его временной пломбой. (Уже после освобождения врачи сказали мне, что ни один стоматолог не мог не заметить этого.) В колонии медика приходилось ждать по 2−3 недели, а специализированного — около полугода.
Самое яркое воспоминание из гомельского СИЗО — это, пожалуй, мой день рождения. Сокамерницы повесили плакат «Ася, с днем рождения». На проверку зашел начальник, читает: «Ася, с днем рождения», и говорит: «Хорошо, но снимите». Мама передала мне большую передачу: я накрыла стол, разложила печенье, разноцветные салфетки. Девочки воткнули свечи в батон. Ко дню рождения мне пришло более ста писем, передачи от незнакомых людей — вкусное сало, носки. Конечно, не так хотелось встретить свое 20-летие, но атмосфера праздника присутствовала.
«Колония — это как голодные игры, после которых сложно вернуться в реальный мир». Год в исправительной колонии №4 г. Гомеля
— Первые недели в колонии была какая-то эйфория. Я смотрела на небо, оно казалось огромным. Я помню, когда мы шли с девочками по территории, я заплакала, одна из нас смогла пробежаться — территория была большая, можно было увидеть звезды, отцветающие розы, котиков. В жизни я тоже обращаю внимание на все это, то есть в колонии просто вернулись мои эмоции.
В первый день мы продолжали прятать руки за спину, как это было положено в СИЗО, — другие осужденные говорили: «Отучивайтесь, здесь так не надо». В колонии было четкое разделении на политических и нет. Если у тебя желтая бирка, ты живешь по-другому. Причем все политические, я уверена, расскажут по-разному, потому что ко всем был свой подход. Очень быстро я поняла, что колония — это голодные игры. Большая психологическая игра, после которой очень сложно вернуться в реальный мир.
На карантине ко мне пришел бывший начальник оперативки Черный. Он спросил, хочу ли я домой. Я ответила да и что буду все для этого делать. Под этой фразой я подразумевала участие в изготовлении стенгазет, танцы и остальной активизм. Думала, что тогда меня, возможно, выпустят по УДО — тогда мы не знали, что УДО и экстремисты (Асю и остальных осужденных по «делу студентов» поставили на учет как склонных к экстремизму) — несовместимые вещи. Позднее оказалось, что этот человек подразумевал признание вины и написание прошения о помиловании. Когда я категорически отказалась признавать вину, он сказал: «Анастасия, вы же сказали, вы на все готовы», на что я ответила: «Извините, но про это речь не шла».
После карантина меня перевели в отряд, где я подружилась с Витой Бондаренко, тоже политзаключенной. Из-за этого общения меня перевели в другой отряд. Так я узнала, что не всем «желтым» можно общаться между собой.
С ужасом собеседница «Салiдарнасцi» вспоминает оперативников отрядов, с которыми ей пришлось контактировать. Она называет оперов «мучителями» заключенных.
— Это человек, который знает все, что происходит в отряде, люди которого тебя сдают. Он знает не про то, кто крадет, а кто кому дал конфету и поедет за это в ШИЗО (в колонии заключенным нельзя делиться едой между собой). Оба оперативника, с которыми я контактировала, были молодыми. Они любили угрожать родственниками. Зюзин Алексей Олегович мог подойти ко мне на фабрике и сказать: «Ну что, БулыбЕнко, ты до мамы дозваниваешься?» (у Аси ударение в фамилии на Ы). А у меня звонок через неделю, и я все это время думала: задержали ли мою маму, жива ли она и что эта фраза значила. Не знаю, сколько мне нужно будет прорабатывать это с психологом, но чтобы молодые парни вытворяли такое по своему желанию…
Гончаров Ярослав, например, ставил молодых девочек по 328-й статье в столовой лицом к стене на долгое время. Он же в качестве наказания мог заставить носить коробки со своими вещами в дождь или жару вокруг отрядов.
Также у них есть способность знать все — настолько выработанная система доносов. Не знаю, что это за система «исправления», но если человек что-то действительно сделал, он не исправится там, а станет нелюдем. Ты выходишь, а тебя учили врать, доносить, быть жестоким, ни с кем не общаться и никому не доверять.
«Ты, малолетка, ненавидишь свою семью. Пиши признание»
— За то, что ты отказывалась признавать вину и писать прошение о помиловании, на тебя оказывалось давление. Расскажи об этом.
— Давление с признанием вины началось в ноябре (2021-го — С.). Спустя месяц после перевода в колонию мне запретили ходить в клуб — там можно было смотреть фильмы и слушать лекции. Позже Зюзин запретил мне читать, шантажировал звонками и свиданиями с родными. Из-за непризнания вины мне не дали первое длительное свидание, запланированное на 6 января. Мама узнала, что свидания не будет, за два дня до него, когда у нее уже были собраны сумки. В итоге первое длительное мне дали только через три месяца.
Также в колонии есть такой метод давления, когда оперативники общаются с женщинами, запираясь один на один в каптерке или пустой секции. Такое же было, когда приехала проверка УДИН — по одной вызывали политических. Когда я вошла, там был начальник «режимки» Сивцов и представитель УДИН. Меня спросили, кто я и за что здесь. Если в СИЗО можно было отшутиться и ответить «за песни-пляски», то в колонии нет. Я ответила, что по приговору за организацию студенческих акций, назвала статью. Меня спросили, а если не по приговору, а фактически, на что я ответила: «А по факту ни за что».
Сивцов спросил, сколько я уже сижу, сколько осталось и «стоило ли оно того». Я сказала: «Да, стоило». Тогда меня спросили, чем я собираюсь заниматься оставшийся год. «Планирую рисовать стенгазеты, танцевать — мне не жалко, кто-то же должен это у вас делать», — ответила я. На это Сивцов отреагировал: «Знаешь, год вообще-то и продлить можно». От такой угрозы стало не по себе, представитель УДИН попросил Сивцова привести меня попозже. Я вышла из этой комнаты, меня встретила завхоз отряда. Я пересказала наш диалог, и она затревожилась: «Боже, что ты наделала, что ты наговорила? Все теперь будут к нам ходить».
В этот же день меня снова вызвали на разговор. Спрашивали обо мне, о том, что любила делать на свободе. Потом ко мне пришел опер другого отряда: закрыл нас в секции, открыл мою тумбочку, достал рисунки, стал ими трясти и орать: «Ты, малолетка, ненавидишь свою семью. Ты ничего не понимаешь. Пиши признание вины. Ты не выйдешь отсюда». Для меня признать вину и написать прошение о помиловании — это была жуткая внутренняя борьба. Я поняла, что не смогу это написать, не прощу себе. При этом я не осуждаю тех, кто это сделал. Была уверена, что всех, кто написал прошение — выпустят. Предупредила маму: будь готова, что все выйдут, а я останусь.
За год, который Ася Булыбенко провела в колонии, она несколько раз переводилась из отряда в отряд и меняла рабочую специальность на фабрике. Из-за условий работы у девушки обострился псориаз.
— В основном мы шили форму для милиции. Еще поражались, зачем столько. Количество было нереальное. Конечно, техника безопасности на фабрике нарушается. За всю смену только один 10-минутный перерыв. Там очень пыльно, девочки пробивали пальцы иглой, резались — все это из-за бешеного темпа. Но самое грубое нарушение на фабрике — это рабочие воскресенья. Они оформляют это как обучение под подпись, но по факту это рабочий день. При этом, если человек этот лист не подписывает, у него потом проблемы.
«Желтых» в этом плане мало трогали и не наказывали, в основном только угрожали, водили на беседы. Мне удалось ни разу не сходить на рабочее воскресенье — но таких, как я, было немного. Вообще обычных заключенных часто настраивали против политических. Нас могли называть «блатными». Например, обычные заключенные не любили ходить в клуб, а нам это делать запрещали. В какой-то момент нам запретили ходить на промзону — там, где нужно было убирать лужи, снег. Все это ужасные воспоминания: увидеть, как женщины тряпками вымачивают лужи. Это античеловечно. Или уборка снега — это огромная территория, где надо убрать снег и отнести его за столовую. Помню, что в морозы у меня промерзали руки, начинали гореть.
О Полине Шарендо-Панасюк, Катерине Андреевой, Марии Колесниковой и других
— Как в колонии держатся другие политзаключенные? О ком можешь вспомнить?
— Все девчонки держатся хорошо. Не было той, которая легла бы и сказала: все, все кончено. Конечно, там сложно. И мне сейчас с этим трудно жить. Я предполагала, что буду думать о них, но что так… Я сразу подумала о том, что вы испытывали на свободе, потому что невозможность что-то сделать отравляет. Новый фильм, новая песня — и я всегда думаю о том, как бы я хотела показать это девочкам, чтобы они тоже это видели (плачет). Это очень трудно.
Помню, когда все обсуждали помилование и признание вины, я увидела Полину Шарендо-Панасюк. Мы не знали друг друга, но видели, что «желтые». Она показала мне жестами, мол, написала ли я помилование? Я помотала головой. Она показала пальцы вверх. Также я застала возвращение Кати Андреевой после того, как ей добавили срок. Сложно передать ощущение, когда тебя осудили на восемь лет после двух. Но я бы сказала, что насколько это возможно, настолько она и молодец. Ей было непросто, когда она вернулась, но она достаточно быстро взяла себя в руки.
Также со мной в одном здании была Мария Колесникова, но мы работали в разные смены. Она всегда всем улыбалась. Летом занималась спортом каждый вечер в своем локальном участке, к ней даже кто-то присоединялся из обычных осужденных. Но самое яркое воспоминание — это когда я увидела, как она идет на фабрику. Точно так же, как ходила на протесты, с той же походкой. Несмотря на то, что она была в телогрейке, шапке, не блондинка — это было до слез.
О том, чего в колонии не хватало больше всего
— Самое лучшее и худшее в колонии — это длительные свидания (худшее, потому что прощаешься с близким через несколько дней). Можно одеться в свою одежду, погреть что-то в микроволновке, закипятить чайник, сходить в душ не на 15 минут — это настолько важные не мелочи, которые заново начинаешь ценить. Было ужасным мыться раз в неделю, а голову — два. Это элементарная гигиена. Вообще в колонии не хватало элементарного отдыха. И того, что можно кому-то пожаловаться. Там некому ныть.
«Было сложно представить, впишешься ли ты в общество. Сможешь ли понять, как сложно сдать сессию после того, как чистила гнилую картошку и тягала снег». Освобождение
— За несколько месяцев до освобождения ты стала писать в письмах, что возвращаться на свободу тоже страшно. Расскажи об этом.
— Месяц до освобождения я провела на больничном из-за обострения псориаза. Тогда я много думала: а как вернуться к жизни? Кто я теперь? Я села, когда мне было 19, а сейчас 21. Я понимала, как много всего пропустила, и это оказалось правдой.
Когда к нам заехала новая политическая, она стала рассказывать истории. Вот, мол, идем мы с подружкой на «Дом Гуччи». Я говорю: «Подожди, а что за “Дом Гуччи”? В Минске открыли новый ТЦ?» Она начинает объяснять, что это название фильма, который был номинирован на Оскар. Тогда я поняла, насколько далека в таких мелочах. Было сложно представить, впишешься ли ты в общество. Сможешь ли понять, как сложно сдать сессию после того, как чистила гнилую картошку и тягала снег.
В день освобождения у меня не было эйфории. Скорее, тревога. У меня забрали всю переписку, много рисунков, записей, цитат из книг. Тщательно досматривали, принудительно забрали форму, которую я купила за 190 рублей.
Мы приехали к знакомым: был накрыт стол, я вроде даже начинала что-то рассказывать, но все равно это было трудно. Мне подарили платье, я его надела, но не могла понять, кто в зеркале. Все будто ненастоящее. Особенно сложным было осознавать, в какую Беларусь я вышла. Все сразу начали говорить: только ничего читай, только не лайкай. А ты не понимаешь, что происходит.
«Ты — это не какой-то пьяница, который случайно кого-то порезал». Борьба за снятие запрета на выезд и несвободная жизнь
— Я освободилась 30 ноября 2022 года, а 1 декабря стала на учет. Мне сказали, что я выездная и могу ехать учиться-лечиться за границу, но уже 3 декабря у меня стоял запрет на выезд, датированный первым числом. Тогда я не испытала какого-то ужаса, потому что знала, что можно уехать по-другому. Но потом оказалось, что выехать другими маршрутами — слишком рискованно для меня.
Причиной запрета на выезд бывшей политзаключенной указали «осуждение за преступление». Юридически это означало, будто бы Булыбенко все еще находится в колонии:
— Конечно, меня это возмутило. Мне хотелось уехать, потому что, как оставаться, я не совсем понимала. Жизнь в Минске — это не свобода. В общественных местах мне мерещились сотрудники колонии, девочки, которые там остались. Устроилась на работу, но меня попросили не распространяться о том, кто я, где была. Если говорила с новым человеком и рассказывала о себе, то всегда полушепотом, чтобы «лишние» люди не услышали. Я поняла, что система доносов в колонии, видимо, спроецировалась и здесь — забор расширился, вся Беларусь в колючей проволоке. Получилось тяжелое возвращение: близкие друзья уехали, семья не совсем понимала, как вести себя со мной, были смешанные чувства, когда ходила по улицам, где проходили протесты.
Очень точно о жизни в Беларуси подметил мужчина, с которым я сидела в очереди в инспекцию. В основном там были люди, которые отбывают «домашнюю химию». Сотрудник позвал в кабинет тех, кто с «ограничением свободы», на что мужчина ответил: «Да тут все белорусы с ограничением свободы».
Когда эйфория от освобождения прошла, а запрет все еще не снимали, я поняла, что «идти через лес» не готова, потому что не хочу снова в колонию. Тогда начала думать, как снять запрет. Сначала я поговорила с инспектором Большуновой в РУВД. Объяснила, что болею, лежала в больнице из-за псориаза, и мне нужно уехать, чтобы лечиться и учиться. Она сказала, что я никуда не уеду и что «такие, как я, украли у нее два года жизни», потому что у нее дети ходили под охраной. Она сказала: «Ты — это не какой-то пьяница, который случайно кого-то порезал. Ты же понимаешь, о чем я?»
Тогда я поняла, в каком мире Оруэлла нахожусь. Написала ходатайство о снятии запрета на выезд, его отклонили, жалобу — тоже. Тогда мы с адвокатом решили подать в суд. Начались судебные заседания. На вопрос судьи, на каком основании мне поставили запрет на выезд, инспектор ответила: «Приказ сверху» и назвала какую-то инстанцию. На третьем заседании инспектор сказала, что мне сняли запрет. Я подписала уведомление, но в этот момент появилось какое-то плохое предчувствие.
Я написала отзыв жалобы на РУВД, потому что мои требования были удовлетворены. Но тревога все равно нарастала. Стало казаться, что это ловушка — бумагу подделали или сейчас поставят новый запрет. Я вышла из зала суда, обнялась с адвокатом, пошла в торговый центр поблизости за игрушкой для братика. Вышла из ТЦ, ко мне подошли мужчины, показали удостоверение. В этот момент у меня ушла земля из-под ног. Сказали, что задерживают за курение в общественном месте возле здания суда. Я с этим согласилась — курила, но там курят все. Подумала, использовали эту лазейку. Прошла в машину, где оказалось пятеро мужчин по гражданке.
«За что опять, почему так жестоко?» Первые 15 суток на Окрестина (апрель — май 2023-го)
— В машине сотрудники вели себя отвратительно — пытались забрать мои вещи, подшучивали, не отвечали, куда мы едем. В какой-то момент я подумала, что настолько «везучая», что на этот раз оказалась в машине у маньяков. Они смеялись, называли меня то «красоткой», то «лялечкой-кралечкой». Я спросила, в какое РУВД мы едем, они ответили: «Да вот, 73 километра от Минска». Я сказала, что мне нужен адвокат, они просто начали смеяться: «Какой тебе тут адвокат?»
Я понимала, что Фрунзенский РУВД очень близко, но мы едем какими-то кругами. Не знаю, что это был за маршрут. Видимо, чтобы попугать меня. Поняла, что все это за жалобу — меня передали другим людям, и они повезли меня в Октябрьский РУВД. Там очень долго выясняли, зачем я тут. Слышала, как они между собой обсуждали, зачем меня привезли, кто я такая. Сотрудник, который меня оформлял, спросил: «Ты что, бэчебэшница?» И здесь, в отличие от двухлетнего срока, где я до последнего сдерживала слезы, я разревелась. Я закричала: «Я два года отсидела по 342-ой. За что опять, почему так жестоко? Я вышла, новости не читаю, ничего не лайкаю». Он на меня смотрел такими глазами, наверное, действительно не понимал, почему я тут.
Попросили пароль от телефона, но я его не дала и требовала адвоката, которого в итоге не дали. Мне разрешили позвонить маме — она, уже наученная опытом, быстро среагировала — привезла переодеться и печенье. Мне дали подписать протокол, будто кричала матом и размахивала руками около Октябрьского РУВД. Тогда я поняла, что они могут делать все, что хотят. Тебя буквально похищают на улице и пишут, что ты будто что-то делал, оставаясь при этом безнаказанными.
Все оказалось сплошным триггером. Обыск — у меня истерика. Ведут в отстойник — вторая волна истерики. В таком месте я еще не была — обоссанные углы, жутко воняет. Там просто бетонные стены, в которых я провела одна всю ночь. Это было страшно. Я поняла, что не лягу там, и старалась не спать до последнего. Мне кажется, в этот момент у меня крыша и поехала… Я ходила и мычала песню Нади «Зорамі» (песня группы Irdorath. Надежда Калач, солистка группы, вместе с Асей отбывала «наказание» в колонии), которая тогда еще не вышла. Я пыталась убедить себя, что выйду завтра. Но меня не отпустили и осудили на 15 суток.
На суде адвокат Анастасии предоставила видеозапись из ТЦ, в котором Ася покупала игрушку. Это доказывало, что во время задержания девушка не материлась в РУВД, в чем ее пытались обвинить.
— Но меня все равно осудили. Суд проходил на Семашко — там, где нас судили по «делу студентов». Тогда я поняла, почему выбрали Октябрьский РУВД — это настолько садистская манера, настолько они продумали, как меня наказать. Меня разорвало на части. Я поняла, какая Беларусь сейчас. Злую шутку сыграло то, что я действительно не читала новости… Первые три дня на Окрестина я сидела в капюшоне и не ела. Думала, что сойду с ума. На первых моих сутках такого не было, о таком я только читала в августе 2020-го.
Когда я зашла в камеру, которая была двухместной, там находились восемь человек. Максимум нас было 18. Это был ад. Еда была отвратительная, есть я стала только на третий день. Эти сутки — самое страшное, что со мной случалось. То, что подорвало психику. В камере все были «политические». Только теперь там сидели люди за репосты. Например, девушка получила сутки за репост экстремистского ресурса о северном сиянии. Я слушала эти истории, и с каждой становилось страшнее.
Все сутки я просидела в одних трусах. В камеру подселяли бомжей — это маргиналы, от которых воняет, отмыть их на Окрестина, где один кусок хозмыла на всех и одна раковина, — невозможно. Все подхватили вшей. Матрасов не было — спали на полу с клопами. Точнее, сидели друг на друге, из-за чего болели кости. Под голову мы подкладывали прокладки, обувь, глаза закрывали частями одежды. Сотрудники не выключали свет, будили два раза за ночь. Также в виде пытки использовали кондиционер: когда было холодно — его включали, когда жарко — выключали.
Делать было нечего — не было ни книг, ни кроссвордов. Преподавательница БГУ рассказывала лекции, но день все равно казался бесконечным. Мы пытались играть: из обрывков туалетной бумаги и угля делали карточки для мафии. Но играть в нее было жутко, поскольку все точно знали, что в камере была «утка» (доносчик — С.), из-за которой некоторым продлевали сутки. Бывало, я не понимала, игра это или нет. Если кто-то хорошо врал, я думала, что вот она, «утка». Позже у нас появились бельевые вши. Тогда мы начали несколько раз в день проверять вещи, давить их. Убрать в камере было нечем — допроситься хлорки было невозможно, при этом нам угрожали, что зальют ею пол.
За день до освобождения ко мне приехали, вызвали на четвертый этаж — это этаж администрации, туда редко кого вызывают. Мужчина не представился, но по манере речи я предположила, что это человек из КГБ. Я прозвала его Цербером, потому что так было написано на его брелоке. Он говорил обо мне в третьем лице: зловеще и по-киношному. «Анастасия не исправилась. Анастасия — предатель родины. Анастасия не усвоила свою ошибку. Анастасии нужно будет подумать о своем поведении».
В какой-то момент он попросил спеть ему гимн. Я молчала. Он сказал: «Если ты не знаешь хотя бы одну строчку из гимна — ты не выйдешь». Я начала не петь, а рассказывать гимн. При этом от волнения все перепутала — начала то ли со второго куплета, то ли с припева. Он сказал: «Все понятно, Анастасия не знает гимн. Анастасия, назови день флага, герба и гимна». Я вообще о таком празднике не знала и не назвала его. Он сказал, что мне надо еще посидеть и подумать.
Я поняла, что он знает про «дело студентов», сложилось впечатление, что он, возможно, им и занимался. Настолько у него была на меня злость. Меня вернули в камеру, и я сказала сокамерницам, что завтра не выйду. Меня затрясло. И вместо освобождения меня снова повезли на суд. Это было странно: не надевали наручники, я заходила через главный вход, как обычные люди. Смотрела вокруг, и у меня была мысль: как сбежать? Ты стоишь, вокруг ходят люди и даже не знают, что тебе «все» — и это тоже было раскалывающе.
Я зашла в здание суда, где мне удалось продиктовать одной из женщин номер телефона мамы, чтобы она знала, что меня сегодня не выпустят. Мама сначала прислала к суду своего знакомого — с кебабом и кофе, а потом приехала сама. Я была грязная, вонючая, вшивая. Пока мы ждали суд, могли сидеть в коридоре вместе, общаться. Мама надела на меня вторые трусы. Я позвонила Егору (молодой человек Аси — С.), но это был разговор обо всем и ни о чем. Я говорила только о том, что не понимаю, почему они такие жестокие. Позже меня позвали и добавили еще 15 суток.
«Цербер вернулся. Он сказал, что, если я уеду, меня найдут везде». Следующие 15 суток на Окрестина
— Я вернулась в камеру, сказала, что мне добавили сутки, но я выпила кофе, съела кебаб и увидела маму. Кто-то плакал, но я уже не могла. Девочки говорят, что я всю ночь просто смотрела в одну точку на потолке. Следующие 15 суток я в основном молчала, не играла в мафию, но стала больше есть, хотя все равно вышла «скелетом». Все это время я ждала Цербера, потому что он сказал, что вернется.
За день до освобождения так и произошло. Он говорил уже иначе, сказал, что мы «неправильно начали». К его приходу я учила с сокамерницами гимн, спрашивала, кто какие знает государственные праздники, и заучивала их. Он спросил, чему я научилась, — я ему все это назвала. Тогда он спросил, кто в Беларуси премьер-министр. Я не знала, и стало страшно, решила зайти по-другому и попросила рассказать мне. Он рассказал, показал какие-то стенды. Потом сказал, что подумает, снимать ли мне запрет на выезд — будто мне снова его поставили. Сказал, что если я уеду, меня найдут, потому что «свои люди есть везде». На следующий день я вышла — уже стоял чемодан. Далее — билеты, вокзал. Я снова вышла в другой мир — садилась, все было серое, вышла — все зеленое.
Уезжать было очень страшно, я не хотела. Я настолько испугалась слов Цербера, что на сутках всерьез думала вернуться в Могилев, поступить в Кулешова и жить спокойной жизнью. Но все-таки решила рискнуть последний раз. В дороге пыталась подготовиться к задержанию на границе, но этого не случилось. Однако кошмар на этом не закончился. Цербер стал моим новым преследователем. На сутках мне снилось, как я пою ему гимн, уже здесь, в Вильнюсе — как он разрезает мне лицо.
— В июне, вскоре после освобождения с Окрестина и переезда в Вильнюс, ты сказала, что им удалось тебя сломать. Сейчас ты думаешь так же?
— В первую ночь в Вильнюсе я не смогла заснуть лежа. У меня появилось ощущение, что я нахожусь в камере. Я думала, что меня сломали. В июне пережила попытку суицида. Мне поставили ПТСР. То есть с Окрестина я вернулась другим человеком. В какой-то момент я решила, что это все. Но, выйдя на пикет в августе, я решила доказать себе, им и окружающим, что это неправда, что меня не сломали. И сейчас, обсуждая это с психологом, я знаю: нет, у них ничего не получилось.
Через неделю, как я уехала, у меня появился телефон, и я стала читать новости. Пыталась делать это дозированно. Все, конечно, изменилось. Вышел политзаключенный, и через время его опять задержали, продлевают сроки, умер Алесь Пушкин. Такого рода новости — это очень тяжело. Параллельно я общаюсь с людьми, которые «в теме», — они вводят меня в курс дела. В моих планах делать это осторожно, потому что я сейчас в терапии, но и не забрасывать. Теперь мне нравится выражать себя в творчестве — картинами, одиночными пикетами. У меня куча идей, и я хочу продолжать высказываться.
Сейчас такая ситуация, когда людям в Беларуси нужно сохранить себя и своих близких. А нам здесь нужно максимально говорить о ситуации в Беларуси, напоминать миру, что там ничего не закончилось, поддерживать нашу повестку. Тем самым еще и напоминать людям в Беларуси, что мы не забыли — мы не уехали и не продолжили жить, как ни в чем не бывало. Мы помним о них и пытаемся помочь, чем можем.
— В 2020-м ты принципиально отказалась уезжать из Беларуси. Но сейчас не планируешь возвращаться в Беларусь даже в случае перемен.
— Если в ближайшее время все закончится, я не вернусь. Ближайший год, два, три — точно. Слишком больно сделали. Если после колонии я была уверена, что в случае отъезда потом вернусь и буду строить новую Беларусь, то сейчас понимаю, что нет. Я не буду отстраняться и готова помогать на расстоянии. Но мне сложно представить возвращение. Мне кажется, я не смогу подойди туда, где меня задержали, увидеть эти улицы…
— 23 сентября твой первый день рождения после освобождения. Какие у тебя планы на ближайшее будущее?
— Сейчас я восстанавливаюсь. Впереди у меня долгий путь. И да, я жду свой день рождения, соберутся близкие люди. Хочу, чтобы это было шумно и весело, и не один день. Мне хочется посмотреть на близких со стороны и понять, что они здесь, рядом.
У меня все получится, я не остановлюсь! И я еще покажу им, где раки зимуют. Знаю, что выбрала правильный путь. Ни в одном своем решении я не усомнилась. И даже после этих суток. Если оглянуться назад, я бы все равно написала эти жалобы. В конце концов я победила — уехала законно, на маршрутке — в новую жизнь. И все наладится.