Поддержать нас
Беларусы на войне


Марина Золотова

Не прошло и двух месяцев с момента освобождения, а Марфа Рабкова уже полностью включилась в правозащитную деятельность. На себя времени нет. Удивительное свойство некоторых людей, и Марфы в том числе: думать прежде всего о других. 2009 дней — столько она провела за решеткой: два с половиной года в СИЗО, три в колонии. Печальный рекорд среди женщин: «Надеюсь, его никто не побьет», — говорит Марфа, не скрывая, что все ее усилия сейчас направлены на то, чтобы способствовать скорейшему освобождению политзаключенных.

В интервью Марине Золотовой Марфа Рабкова рассказывает, как изменилась сама за эти пять с половиной лет, как пережила смерть отца, как избавилась от ненависти и научилась прощать. А еще здесь много о том, как разглядеть человека и в сокамернице, и в сотруднике администрации. И о том, зачем это нужно.

Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года
Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года

— Как прошли эти полтора месяца?

— Встреч очень много. Сейчас это моя основная деятельность. Я мало уделяю внимания себе, активно включаюсь в работу, аккумулирую информацию, передаю, собираю запросы, держу руку на пульсе с теми, кто освободился со мной и не только. Мне кажется, что я в довольно хорошем психологическом и физическом состоянии, поэтому могу еще кому-то помочь. Например, людям, которые оказались в вынужденной миграции, как и я. У меня намного лучше ситуация, потому что я часть «Вясны». Очень много людей меня знают, знали и до двадцатого года, и все проявляют заботу, внимание. У меня есть работа. Я знаю, куда двигаться. А есть люди, которые здесь оказались вынужденно, у них ничего нет, им очень сложно. Поэтому я подставляю им свое плечо и говорю: так как мы с вами освободились в один день, как хотите, но мы уже семья, поэтому вы всегда можете ко мне обратиться. Я считаю, что эти люди достойны того, чтобы не иметь каких-то забот хотя бы первое время, но, к сожалению, эти заботы присутствуют.

О разлуке в пять с половиной лет и встрече с мужем: «Я даже просила, чтобы он меня бросил»

— Расскажи, как вы встретились с мужем.

— Конечно, для меня это был момент горечи: никого из моих близких не было рядом в момент моего освобождения, потому что меня ждали дома в Беларуси, но, к сожалению, я оказалась в другом месте. Все мы, находясь там, представляли себе этот день, в красках его рисовали и проживали десятки, сотни раз. Но реальность всегда по-другому расставляет свои приоритеты и декорации. И у меня, честно скажу, была такая белая зависть, когда я видела, что людей обнимают их близкие. А я как сирота стою. Не хочу принизить значимость моих друзей, коллег, которые окутали меня заботой и вниманием, но близкие и родные — они единственные в своем роде. Я полтора месяца ждала, чтобы приехал муж. И, наверное, так волновалась весь этот период, что в момент встречи волнения уже не было. Я сделала нетипичный жест. Купила цветы — такие «долгоиграющие». Я ему их подарила и сказала: пускай они остаются пока в том месте, где я живу, как напоминание о нашей первой встрече после заключения.

— Как за пять с половиной лет разлуки изменились ваши отношения?

— Они укрепились. И стали, наверное, более глубокими и осознанными. Легко быть с человеком, когда все хорошо. Но если вы переживаете такие испытания и берете от этой ситуации только позитивный опыт, это очень сильно укрепляет отношения. Ты понимаешь: это человек настолько надежный и настолько достойный, что твой выбор действительно был правильный и даже судьбоносный.

У меня были разные стадии в заключении. Я даже просила, чтобы он меня бросил, потому что мне не хотелось доставлять ему столько боли. Для меня любовь — это, наверное, осознание, что человек должен быть счастлив. Это не мое эгоистичное счастье, я хочу думать о нем в первую очередь. Такие у меня появились мысли, когда мне уже стали менять статьи на более суровые. Но это был его выбор, его путь, и, наверное, без меня нет этого счастья, хоть оно и очень тернистое.

Но этот тернистый путь, к сожалению, еще не закончился. Все закончится для нас хеппи-эндом, когда мы будем в Беларуси — вдвоем.

Мне очень понравилось название автобиографии Василя Быкова — «Доўгая дарога дадому». Три таких обычных, простых слова. И кажется, я оказалась здесь — на свободе. Но «долгая дорога домой» продолжается, она не закончилась.

О первых месяцах после задержания: «Я здесь только до Нового года»

— Давай вернемся с тобой в сентябрь двадцатого года. Летом ты носила передачи на Володарку, и вот — оказалась там сама. Что ты почувствовала?

— Для меня не было каким-то неожиданным событием, что я могу оказаться на Володарке. Всегда ходила по острию ножа, меня неоднократно задерживали. Но столь глобально репрессии меня не касались.

Я знала о том, что меня задержат. Но все-таки думала, что это будет что-то из разряда административного ареста, чтобы чутка меня по носу щелкнуть, потому что в тот момент я развела очень бурную деятельность с большим количеством направлений.

Когда в сентябре меня задержали, с учетом того, что продолжались активные протесты в Минске и не только, было другое настроение и другое ощущение реальности: казалось, что это все ненадолго. Помню свои слова — я сидела в камере с людьми, которые уже неоднократно отбывали наказание, я говорила им, что к Новому году уже освобожусь. Тогда как раз вышли Воскресенский и Власова. Казалось, что это все закончится очень быстро.

— А когда поняла, что все-таки надолго?

— Наверное, весной двадцать первого года. Я для себя поставила тогда срок в три года: три года тебе придется посидеть, и ты не будешь жаловаться. А вот когда мы переступим этот порог, мы будем дальше думать, что делать.

— Тяжело было смириться с этой мыслью?

— Все мы обычные люди… Когда говорят, что мы герои либо еще кто-то… Но у всех нас обычные мысли. Мы просто учимся с этим справляться. Одно дело, когда ты находишься под следствием и у тебя статья до трех лет лишения свободы. Я понимала, что это как-то осилю. Но когда мне предъявили обвинение — это был январь двадцать первого года, и санкции статьи увеличились до 12 лет, — мне было очень плохо. Это, наверное, был самый сложный момент. Очень четко помню, с какими эмоциями вернулась в камеру — я прорыдалась.

Вот в тот момент я решила, что нужно мужа оградить от меня — пускай он задумается о своем счастье. Я даже помню, что готова была в одностороннем порядке подать на развод. В тот момент я сидела уже с девочками «политическими», и они меня очень отрезвили, сказав, что ты делаешь выбор за него, так нельзя. И это было очень здраво.

Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года
Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года

О тяжелом выборе: «И тогда мои „до двенадцати лет“ превратились в „до двадцати“»

— В тот момент мне предложили сделку. Когда ты проходишь по статье 285 (Создание преступной организации либо участие в ней. — Прим. МЗ.), есть в УК статья, которая гарантирует, что если ты являешься участником ОПГ и даешь показания на других участников, то с тебя полностью снимается уголовная ответственность в рамках 285-й статьи.

И я скажу, когда мне предложили, действительно немножечко что-то во мне зашевелилось. В тот момент у меня умирал отец, и, конечно, это было самой манипулятивной точкой, которая была возможна. Я помню, как вернулась в камеру. Там было только одно уединенное место — в туалете за шторкой. Я закрылась и начала думать, что делать. И мне было так жалко себя. Но потом я начала думать о тех людях, в отношении которых хотели, чтобы я дала показания. У них же тоже есть и мама, и папа, и бабушка, и дедушка, и любимые люди. И моя история не уникальна, и мое горе не уникально. И почему я, выбирая свое счастье, этих людей втаптываю в их горе? Чем я достойнее, чем они?

То есть это не было так, что, когда мне была предложена эта сделка, я сразу, как храбрая Жанна д’Арк, сказала: «Нет. Я не буду». В тот момент я просто молчала. Я поняла, что мне для себя надо решить, по каким правилам я буду жить. Когда все очень сложно, когда у тебя в голове полная каша, ты растерян и не знаешь, что тебе делать.

И я решила, что правило, по которому я буду жить до конца своих дней, — не навреди. Я не могу решать свои проблемы путем того, чтобы вредить другим людям.

Но это тяжелый выбор на самом деле.

Я отказалась от сделки, и меня из участника ОПГ сделали ее руководителем. И мои «до двенадцати лет» превратились в «до двадцати». Вот почему-то этот промежуток был уже проще. Наверное, когда уже двузначное число, восприятие несколько иное.

За все время заключения я на самом деле только три раза выходила из себя. При общении с представителями власти всегда вела себя очень спокойно. Но когда мне принесли окончательное обвинение — 10 статей, 20 эпизодов, — такой талмуд, я просто бросила его им обратно. Неосознанно так швырнула и сказала: «Я никогда это не подпишу. Уберите это от меня. Вы вообще с ума сошли, что вы делаете? Кто вообще это придумал?» Потом добавила: «Хорошо, я все организовывала. Если это поможет снять уголовную ответственность с других людей, да пишите все что угодно».

Какие обвинения предъявили Марфе Рабковой?

  • ч. 1 ст. 293 УК (Организация массовых беспорядков);
  • ч. 1 ст. 13 ч. 2 ст. 293 УК (Приготовление и умышленное создание условий к участию в массовых беспорядках);
  • ч. 3 ст. 293 УК (Обучение или иная подготовка лиц для участия в массовых беспорядках, а равно финансирование или иное материальное обеспечение такой деятельности);
  • ч. 3 ст. 361 УК (Призывы к действиям, направленным на причинение вреда национальной безопасности Республики Беларусь с использованием средств массовой информации или глобальной компьютерной сети Интернет);
  • ч. 1 ст. 361−1 УК (Создание экстремистского формирования);
  • ч. 1 ст. 285 УК (Руководство преступной организацией);
  • ч. 3 ст. 130 УК (Разжигание социальной розни группой лиц);
  • ч. 2 ст. 339 УК (Злостное хулиганство);
  • ч. 3 ст. 339 УК (Особо злостное хулиганство);
  • ст. 341 УК (Осквернение сооружений и порча имущества);
  • ч. 3 ст. 218 УК (Умышленные уничтожение либо повреждение чужого имущества, совершенные организованной группой);
  • ч. 2 ст. 295−3 УК (Незаконные действия в отношении предметов, поражающее действие которых основано на использовании горючих веществ, совершенные группой лиц).

— Это была моя первая эмоциональная вспышка. После этого, в июле 2025 года, мне было очень сложно себя сдерживать в тот момент, когда Насту Лойко поместили в ПКТ. Я даже начала думать, что не смогу восстановиться после этого удара, силы отсутствовали абсолютно. И я впервые честно об этом заявила, не пытаясь геройствовать или еще что-то, о том, что у меня нет сил и я как будто поломалась. Что больше не выдерживаю и что если вы хотели меня добить, то вот — это у вас получилось. Но с течением времени раны затянулись, и я постепенно пришла в себя. Порой психика наша сильнее, чем мы сами об этом думаем. Не стоит обесценивать свои силы.

А последний раз для меня большим ударом была новость о том, что я все же буду выдворена из Беларуси. Мне это конкретно озвучили уже в Колядичах (куда Марфу вместе с Настой Лойко привезли 18 марта 2026 года. — Прим. МЗ). Я была очень злая, просто безмерно злая. Вернулась в камеру — и прорыдалась от этой безысходности. Дала себе возможность выплеснуть эмоции, а потом взяла себя в руки и начала думать о том, как жить в этих свалившихся на меня обстоятельствах.

— Если говорить о сути дела, объясни в двух словах, за что тебе дали 15 лет?

— Мне бы хотелось задать этот вопрос людям, которые принимали решение. Но если взять сугубо обвинительную часть… Якобы с 2005-го существовала анархическая ОПГ. И если ты являешься руководителем ОПГ, то ты несешь ответственность за все действия всех участников. Ты лично мог не совершать эти действия, но ты несешь ответственность, потому что ты руководитель.

Но если немножечко углубиться в концепцию анархизма, то там как раз таки никто не имеет права отдавать приказы. То есть ОПГ как иерархическая структура невозможна в анархическом сообществе. ОПГ — это когда у каждого есть конкретная роль и есть санкции. Анархизм и иерархия — это несовместимо.

Я пересекалась в отстойниках с женщинами, которые были в отношениях с действительными участниками ОПГ («морозовцами», «пожарниками»). Когда они узнавали, что я «руководитель ОПГ», они начинали хохотать и кататься по полу.

— В двадцатом году, когда тебя задерживали, ты вообще какие-то связи с анархическим движением поддерживала?

— Нет. Но это не тайна, что я выходец из этой среды. В подростковом возрасте, в раннем юношеском, я себя позиционировала как анархистка. Я двигалась вместе с анархистами, но с течением времени стала больше другие функции выполнять. Когда человека задержали — искать адвоката, пытаться достучаться до журналистов, контактировать с родственниками и объяснять, что происходит, носить передачи. То есть если у анархистов происходила какая-то беда, они обращались ко мне. И уже впоследствии, когда я познакомилась с Настой Лойко, с работой правозащитного центра «Вясна», я стала все больше углубляться в тему прав человека, посещать какие-то семинары и находить себя в более широкой призме понимания помощи, солидарности, взаимоподдержки, и я стала волонтером «Вясны». На момент задержания я вообще не присутствовала уже в какой-то анархической среде. Анархизм стал для меня узок. То, во что я верила в юношеское время, становится немного наивным, смешным романтизмом.

Тема прав человека мне нравится тем, что она объединяет всех: и консерваторов, и либералов, и анархистов.

— Как ты для себя это объясняешь, почему вообще возникло это дело?

— Нашла коса на камень. Мне кажется, что решение принималось стихийно. Я точно знаю, что еще в декабре двадцатого года мое дело собирались закрывать и оставлять мне только финансирование массовых беспорядков.

До меня были задержаны Александр Францкевич и Акихиро Гаевский. И у них не было ОПГ. То есть идея нас объединить появилась уже после Нового года. Потом были задержаны брестские ребята. Я даже помню, как я знакомилась с одним из своих «подельников», он сидел по соседству в камере. И потом уже на ознакомлении с материалами дела сотрудники в масках удивлялись: «Слушайте, а вы реально были не знакомы до этого?» Мы говорим: «Ну да». Вот это было, конечно, смешно. Но все хлопцы очень хорошие.

— А сколько из них еще за решеткой находится?

— Трое: Александр Францкевич, Леша Головко и Никита Дранец. И это хороший знак. Все-таки из десятерых семеро на свободе. У Никиты Дранца срок закончился уже, но ему предъявили 411-ю (Злостное неповиновение администрации ИУ).

О поездках на суд и «отстойниках»: «Расширенный нетворкинг и самый приятный промежуток времени»

— Сколько у вас длились суды?

— С 25 апреля по 6 сентября 2022 года. Был перерыв только в августе на две недели. Это был отпуск у судьи.

— Что запомнилось тебе за эти полгода?

— Это был для меня как бы глоток свежего воздуха, такой расширенный нетворкинг. Каждое утро я попадала в женскую камеру-отстойник, где были те, кто ездит на суд, те, кого этапировали. И для меня это было важно, потому что я начинала чувствовать, что я в своей среде. Я могла контактировать с людьми, давать какие-то советы. Это мой естественный образ жизни.

Люди приезжали с Окрестина, из Жодино. Я их встречала и успокаивала. Наверное, самое действенное — показывать свой личный пример. Вот я говорю: «Вот смотрите, я здесь нахожусь уже почти два года. Все хорошо, можно оставаться адекватным. Это все можно преодолеть. Вы справитесь». Мне, например, очень не хватало такого человека, когда я сама находилась в отстойнике, и в камере тоже. Страшно от неизвестности. А когда к тебе кто-то подходит с улыбкой и говорит: все окей, вас ждет то-то и то-то, в каждой камере есть адекватные люди, они вас поддержат, они все объяснят, все, что вы смотрели в сериалах про тюрьму, — это неправда. И я просто понимаю, как это важно — объяснить им, что их ждет.

Это был просто огромнейший поток людей. Были люди, которых я встречала, а потом провожала на суд, они уходили на «домашнюю химию», а мой суд все еще продолжался. Они смеялись, что это уже какая-то традиция: Марфа нас встретила и Марфа нас провела. Я чувствовала себя нужной. В общем, этот промежуток времени был для меня, наверное, самым приятным, потому что я просто могла успокоить людей. Когда ты находишься в таких местах, ты на самом деле понимаешь фразу: «Словом можно убить, словом можно спасти».

Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года
Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года

О силе Солженицына и Франкла: «Возможно, я не справлюсь только с тем, чего человек еще не достиг в этой жизни»

— Кому-то помогает, если ты расскажешь про людей, которые прошли через все это и сохранили в себе человечность, себя. Но это страшные истории. Тот же Солженицын, Шаламов, Мандела. Не все готовы воспринимать подобную информацию, они говорят: «Я не хочу сравнивать себя с худшим». А меня восхищали эти истории. Если я понимала, что какой-то человек на планете Земля смог это преодолеть, значит, это по силам человеку. Если это по силам человеку, значит, гипотетически, это по силам и мне. То есть пока что я могу сказать, что, возможно, я не справлюсь только с тем, чего человек еще не достиг в этой жизни, не смог преодолеть. И вот, когда я читала Солженицына, Шаламова или еще кого-то, кто прошел через все это, я понимала, что это возможно. И через 10, и через 15 лет люди выходили и сохраняли себя.

Некоторым людям было очень полезно впечатляющую историю рассказать. Очень крутая книжка, которую я советую всем, я называла ее лечебной. Это Виктор Франкл «Сказать жизни „Да!“». Даже когда я находилась в колонии, эта книга была у меня. Не все люди любят читать, но, когда я видела, что человек в плохом состоянии, я давала эту книжку и говорила жестко: «Читай». «Читай по 10 страниц в день — это твои таблетки». Вот они так сначала не хотят… А потом… (улыбается). Это был всегда прекрасный результат, когда читали Виктора Франкла и потом еще можно было поговорить. Потому что все-таки ты, наверное, доверяешь в первую очередь людям, которые сами прошли через что-то. Франкл говорит жизни «да!», преодолев концлагерь, потеряв близких, но найдя в себе силы, заведя семью, написав книгу, внеся вклад в науку…

Я очень радовалась, когда помогала девчонкам некоторым слезть с таблеток. Есть разные жизненные ситуации, но когда ты находишься в колонии и заглушаешь все, что в тебе есть, таблетками, ты начинаешь терять осознанную связь с внешней средой. А она в колонии очень агрессивная. И когда ты в таком одурманенном состоянии, любая ошибка сразу вызывает море негатива.

Я всегда считала, что надо учиться держать этот удар и быть чуть покрепче, потому что, к сожалению, там не убежишь.

— Если говорить о самом суде — что ты вынесла из этого полугода, из этих 160 томов? Что тебя больше всего впечатлило, что запомнилось?

— Я никогда не была наивной, наблюдала достаточно много судебных разбирательств, всегда была в теме уголовного преследования в Республике Беларусь, поэтому никаких иллюзий у меня не было. Была маленькая надежда, что, может быть, уберут ОПГ, что рассыплется этот искусственный карточный домик. И на то были свои предпосылки. Я тогда понимала, что если разваливается ОПГ, то у меня остаются некоторые статьи, но все-таки это срок в шесть-семь лет.

Но я прекрасно понимала, что будет 15, потому что если ты руководитель ОПГ, то самое меньшее, что тебе могут дать, — это три четверти от высшей планки наказания. Поэтому, когда был запрос на 15 лет, он не стал для меня удивительным. Когда мне предъявили окончательное обвинение, я уже понимала, что это будет двузначное число. И я начала подготавливать родных. Сложнее всего мне было подготовить маму. Мне было страшно, что эта цифра ее просто прибьет. Я сказала ей: «Не смотри на срок. Не важно, сколько дадут».

— И как мама?

— Ну я же ее дочка. Если меня спросят, кто для меня сейчас пример, единственная, наверное, во всем мире — это мама. Она такой боец. Ей очень тяжело все дается. Но я, наверное, впитала ее философию. Она сейчас в таком зрелом возрасте, ближе к пенсии. Она настолько поменялась сильно, стала настолько крутой, что я понимаю, что люди могут меняться всегда. Основа остается. Человек, наверное, не меняется в своих ценностных ориентирах. Но то, что «нарастает вокруг», оно меняется. И она для меня герой, действительно герой.

— Ты еще не виделась с ней?

— Нет. К сожалению, пока я не окажусь физически на территории Беларуси, не смогу с ней увидеться. У мамы есть проблемы со здоровьем, поэтому она не может приехать. Она лишь раз приезжала ко мне на свидание, это, конечно, был подвиг. Потому что я понимала, насколько физически это для нее сложно. Наверное, это было тяжелое и для меня свидание.

Я три года ее не видела и не обнимала. Кажется, что у меня психика крепкая… Но когда я увидела и мужа, и маму, подумала, что это что-то нереальное. Я даже помню, как я села на кровать и сказала: «Пожалуйста, дайте мне 10 минут. Я не понимаю, что со мной происходит. Я просто посижу, потому что я как пьяная». Эмоционально это была большая радость, но на самом деле было очень сложно. К вечеру у меня поднялась очень высокая температура. Я была настолько в шоке, что на физическом уровне меня колошматило очень сильно.

Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года
Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года

О смерти отца и о том, как научилась прощать: «Я поняла, что не хочу ненавидеть»

— Как ты изменилась за эти годы?

— Наверное, я еще больше углубилась в правозащитную концепцию, очень тяжелую в реализации на практике, — права человека для всех. Быть правозащитником до конца и помогать абсолютно всем, невзирая на идеи, невзирая на взгляды, даже если тебе человек не нравится. Вот это очень сложно — выключать свое личное мнение при некоторых обстоятельствах. Мне кажется, что это процесс, к которому нужно все время стремиться. Очень для меня был важным момент, когда я поняла, насколько я противница любого вида насилия. Мне кажется, я стала пацифистом головного мозга. Я считаю, что невозможно достигать любой, даже самой гуманной идеи путем насилия. Оно уже изначально портит все. Это дорога в никуда. Идея не может быть прекрасной, если на пути ее реализации — горе и насилие.

— Как ты миришься тогда с этим миром, в котором полно насилия? В котором войны бесконечные, страдают и гибнут люди?

— Это как раз вопрос о том, что все равно надо видеть мир таким, какой он есть. Не идеализировать его, не обелять, а принимать. Но понимать, что могу сделать лично я, чтобы он стал лучше. Например, вот моя личная история о насилии. Когда я потеряла отца, это была очень неприятная история, мягко говоря. Нашлись люди, которые над этим очень сильно иронизировали.

Мне было больно. И я в себе чувствовала огромнейшую ненависть. И я на самом деле с ней жила и до этого достаточно долго. Она меня заполняла. А я и не скрывала, в принципе, даже публично. Но в какой-то момент поняла, что это такая ужасная отравляющая эмоция. И в первую очередь она меня отравляет. Я поняла, что не хочу ненавидеть. Я хочу внутренней гармонии. Мне хочется быть легкой и спокойной.

Но это легко сказать. На деле, когда ты сталкиваешься с огромным количеством ненависти, злости, предательства, очень сложно оставаться на тех позициях, которые ты выбрал.

Я поняла, что насилие и агрессия — это как бумеранг, ходящий друг от друга: меня ненавидят, я в ответ ненавижу. И таким образом я продолжаю этот путь ненависти. Я как будто бы становлюсь мостиком для того, чтобы передать ее дальше. А я хочу ее остановить. Потому что насилие порождает насилие. Когда мне наносят насилие, я начинаю наносить насилие в ответ. И как будто продолжаю этот путь. А я хочу сказать: «Стоп». На мне вот эта маленькая ненависть остановится. Я не буду ее продолжать.

Я не просто пришла к этой мысли. Я обожаю Короткевича. Жалею, что мы с ним разминулись в эпохах, не можем встретиться и поговорить. Помню, где-то в сентябре двадцать первого года я читала «Хрыстос прызямліўся ў Гародні». Там такой есть интересный момент. Главный герой несет на гору крест (я так и представляю себе это на берегу Немана рядом с Каложей), где его должны казнить на виселице, его и его друзей… Но тут его соратники берут под стражу палачей, представителей власти… Тогда ему предлагают расправиться с обидчиками. А он берет факел, подходит к каждой виселице, поджигает и говорит, что в этом городе больше никто никогда не будет повешен, что теперь это свободный и чистый город и что никогда в нем не будет столько слез, крови и насилия.

Я читаю и понимаю, что у меня щелкает в голове. Ведь как было: меня бьют, и я хочу в ответ бить. И это, в принципе, самая естественная человеческая реакция. Самая упрощенная для психики. Но мы же чуть сложнее уже. Мы же хотим чуть лучше быть, да? Я поняла, что хочу быть другой. Я очень долго к этому шла. Это был процесс, который занял не месяц, и не два, и не полгода. Я очень долго шла к тому, чтобы простить. Потому что, как это ни помпезно сказано, удел сильных — прощать.

Ты не унижаешься. Это делает тебя еще сильнее внутренне, когда ты прощаешь даже самые страшные вещи.

Помню, как я на практике решила это реализовать. В тот момент мы общались с одним сотрудником ГУБОПиКа. Сижу и говорю: «Знаете что? Я хочу вам сказать, что я вас прощаю». Он сначала сказал: «Это какая-то шутка? Ты сейчас что-то нам скажешь?» Они решили, что это какой-то хитрый ход, что я сейчас достану «словесное жало» и их ужалю. Говорю: «Нет-нет-нет. Я вам искренне говорю: я вас прощаю». Они не поверили. В их плоскости это было что-то слишком сложное. То есть они всегда ожидают реакции по себе.

— Это они иронизировали по поводу смерти твоего отца?

— Да. В принципе, все манипуляции в большинстве своем строились на том, что отец умирает. Наверное, первый год для меня был самый тяжелый из-за этого. Я прекрасно понимала, какое состояние у отца, какой вид рака, что он очень агрессивный, что действительно время идет на дни…

— Он болел еще до того, как тебя задержали?

— Да. И у меня как раз последние полгода перед задержанием были постоянные поездки Минск — Добруш, потому что нужно было немножко тянуть семью, и лечить, и быть рядом. Наверное, ты чувствуешь себя уже взрослым, когда не родители за тобой носятся, а когда ты уже понимаешь, что должен взять семью и потянуть ее.

Для меня самый тяжелый момент задержания заключался в том, что я не могу физически помогать своей семье.

Но знаешь, нет худа без добра… В последний раз мы с отцом очень сильно поругались, потому что он устал. У него начались такие горестные мысли. А я сказала: понимаю, но ты посмотри, у тебя есть мы. Ты не хочешь про нас подумать, мы же за тебя, мы хотим, чтобы ты боролся.

А когда меня задержали, у него появилась идея фикс меня дождаться. И это дало ему на какой-то промежуток времени силу заставлять себя бороться. Конечно, очень сложно так прямо сказать, но, возможно, даже эти страшные события дали ему каких-то пару месяцев дополнительной жизни. Потому что папа стиснул зубы. У меня было немного от него писем. Он писал: я обещаю тебе дождаться, я живу с мыслью, что мне нужно тебя дождаться.

После его смерти первое время я даже не могла ничего смотреть про рак. А потом я поняла: «Ну, ты же не можешь бегать от этого. Так тоже нельзя». И я стала читать «Раковый корпус» Солженицына.

О неожиданной поддержке: «Человечность — это такой уровень, на котором не важны различия между нами»

— Наверное, я ожидала, что отца рано или поздно не станет, поэтому уже морально к этому готовилась. Помню день, когда мне сообщили об этом. Он умер пятого. Адвокатка рассказала мне об этом шестого августа двадцать первого года. Я вышла из кабинета в слезах, это было раннее утро, там еще никого не было. И там был человек, который работал на Володарке. И он меня обнял. Начал успокаивать.

Мне кажется, это очень важный момент. Хорошее очень долго помнится. Все плохое забывается, так психика работает. Прошло уже почти пять лет, а я помню в деталях, что мне человек говорил. И я просто понимаю, что человечность — это такой высокий уровень, на котором не важны очень многие вещи и различия между нами. Это то, что нас объединяет. Даже если мы разных взглядов, даже если мы по разные стороны баррикад. И этот человек в первую очередь видел во мне человека, которому плохо, который только что потерял близкого.

Меня до сих пор удивляет реакция моей психики: я разрешила себе поплакать один день. Я пришла в камеру и сказала: «Не трогайте меня, я сегодня погорюю». А потом я поняла, что мне нужно брать себя в руки, потому что вокруг еще семь женщин, если я буду сидеть и страдать, то это повлияет и на них.

Назавтра я встала и… Я была очень дисциплинированна. Я выработала себе такой ритуал, график действий. И, что бы ни происходило, решила ему следовать. И это очень помогало. Иногда мозги не соображали, иногда тебе вообще не хотелось вставать с кровати. Но я заставляла себя вставать, готовить утром всем кофе, брать хлеб, делать завтрак. Вечером я должна сделать всем салат. Я должна заняться зарядкой. Я должна посмотреть новости. Я должна почитать, даже если мозг не понимает, что я читаю. То есть сознание тормозит, а тело продолжает машинально жить. И это помогает тебе вылезать из этой страшной ситуации. И это спасало меня в очень многих ситуациях.

О том, как отмечали День Воли на Володарке: «Всю нашу камеру раскелешевали»

— Как за эти два с половиной года вообще изменилась, на твой взгляд, Володарка? Ведь когда ты туда попала, то была там одной из первых «политических».

— В первые дни на меня приходили поглазеть. Когда в отстойнике сидела, слышала, как перешептываются за дверью, открывается глазок, говорят: «Это „политическая“?» Потом, когда меня выводили во дворик одну, тоже приходили даже по несколько человек, становились вверху и на меня смотрели, и слышно было, как они перешептываются, что я «политическая». Это все выглядело как будто в каком-то зоопарке: я нахожусь в клетке, хожу по кругу, а кто-то сверху приходит, смотрит на меня, показывает пальцем.

У меня сразу спросили, по «народной» я статье или нет. Я говорю: «Какие у вас народные статьи?» Мне говорят: «Три-два-восемь». Я говорю: «Нет». Самое интересное, что проходит чуть больше года, и под «народной» статьей они стали подразумевать 342-ю (Организация и подготовка действий, грубо нарушающих общественный порядок, либо активное участие в них).

В целом за 2,5 года в СИЗО я не почувствовала, что я какой-то профучет отдельной категории. Ни разу мне не было указано на то, что я чем-то отличаюсь от массы людей. И отношение обычных сокамерниц было очень адекватным.

Я могу говорить только о себе и о своей истории. Я знаю, что все было по-разному. Но у меня лично нет ни единой претензии к администрации СИЗО за два с половиной года, что я провела там. Были моменты не совсем приятные, но все равно все как-то сглаживалось на человеческом уровне.

За все это время у меня был только один конфликт с представителем СИЗО, когда с его стороны были сказаны не очень хорошие слова. Я очень четко обозначила: вы страшные слова говорите, так нельзя. Прошло какое-то время, я думала, что у меня будет рапорт, открывается кормушка и протягивается дополнительная порция масла, хотя масло было положено только диетчикам, а у нас их вообще не было в тот момент. Я приняла это как извинение. Я понимаю, конечно: тут какая-то заключенная, ты же не скажешь ей, что был не прав, а вот масло подкинуть тихонько можно. Я для себя отметила, что это довольно большой шаг. Потому что любому человеку сложно признать, что он был не прав, особенно в такой парадигме, где мы находились, — в СИЗО, где иерархия очень четко прослеживалась все-таки.

Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года
Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года

— А вот верно, или это уже фантазии чьи-то, что Новый, 2021 год отмечали под песню «Муры», что пели какие-то другие протестные песни? Было такое на Володарке при тебе?

— Было, и в окна кричали все лозунги. Я помню очень четко, когда в двадцать первом году мы во дворе постоянно пели какие-то песни. С Ирой Счастной, когда находились в одной камере, тоже там «спявалі» постоянно. Я пробыла в камере 83 два года. А предшествовало этому то, что как раз 25 марта 2021 года всю нашу камеру раскелешевали (разбросали по разным камерам. — МЗ). Потому что мы как раз отмечали 25 сакавіка. Мы открытку какую-то поставили на стол, у нас был бэчебэшный мармелад. Нас было восемь человек, мы себе сделали цветочки с ленточками, вырезали, покрасили, все было в бело-красном цвете. И мы выстроились: белое-красное-белое-красное…

— На проверку? Серьезно?

— Самое интересное, что у нас было, по-моему, трое человек не по «политическим» статьям. Они полностью нас поддержали. Сдавать рапорт должна была женщина, которая сидела за алименты. И вот она очень загорелась. Мы сказали: «Хотим сдать на беларускай мове рапорт, но это ваша очередь», а она: «Так я сдам на беларускай мове». Заходит корпусной, она начинает по-беларусски сдавать. А он же видит, что это не «политическая» сдает по-беларусски. Сказал: «Что вы за цирк здесь устроили?» И хлопнул дверью. А потом нас надо было выводить на прогулку. Мы такие выходим все красивые с этими цветами в волосах. Нам говорят: «Вы либо снимаете, то есть мы вас в этом не поведем. У вас экстремистские знаки». А мы: «А где вы вообще видите? Это ж цветочек, посмотрите».

И целый день был дурдом такой. Нас то выводили, то заводили, потом нам сделали обыск, потом мы с матрасами стояли в коридорах, вот эти цветки взяли порастаптывали.

Корпусной побежал и сразу пожаловался начальнику, и уже невозможно было не отреагировать. Поэтому были приняты меры. Вот такое празднование было. Вообще была идея на тот момент, чтобы это празднование прошло во многих камерах одновременно. Мы хотели сделать, чтобы в какое-то определенное время все стали кричать «Жыве Беларусь!». И вот эта идея поступила, мы поделились с соседями, вроде все поддержали, но потом почему-то решили, что не нужно этого делать. Об этом узнали оперативники. К сожалению, разные люди находились в камерах. И у них началось расследование, кто был инициатором… Они расценили, что было желание сделать какой-то бунт, какую-то массовую акцию, и искали зачинщиков. Я знаю, что в тот день кто-то из мужиков громко кричал «Жыве Беларусь!», и его в карцер поместили.

— Помню, что еще до нашего задержания попадались публикации, что у тебя были проблемы со здоровьем в СИЗО. Ты можешь подвести итог: как вот эти пять с половиной лет отразились на твоем здоровье и были ли у тебя проблемы с получением медпомощи?

— Наверное, в СИЗО было сложнее всего, потому что я перенесла ковид. Тяжело перенесла. Я благодарна Богу, что смогла с ним справиться сама. К сожалению, да, помощи не было. Лечение в виде парацетамола. Я знаю не очень хорошие вещи, когда врач вообще отказывался идти в камеру, где буйствовал ковид, и, например, мужчины были вынуждены объявлять голодовку, чтобы к ним пришел специалист. Ковид очень подточил меня, и я до такой степени плохо выглядела, что, даже когда в камеру заселялись женщины, с которыми я была знакома лично, они меня не узнавали. То есть я была очень худая, очень истощенная, выглядела действительно плоховато. С щитовидкой были проблемы, с зубами.

На данный момент, судя по тому, как вообще люди освобождаются и в какой они форме, в каком они состоянии, считаю, что у меня все вообще хорошо. Есть проблемы, но они не такие существенные, их нужно контролировать, но в целом все хорошо.

Про зиму в колонии: «А потом, как только потеплело, мы таскали этот снег в обратную сторону»

— Как прошла эта зима в колонии? Мне кажется, она была очень суровой.

— Все равно это была красивая зима. Конечно, когда выпал снег, я сразу поняла, что нас ожидает. Люди, которые ни разу не зимовали, очень ему радовались. Я им говорила: «Вы просто не знаете, что вас ждет». Деревья в снегу — от этого уютнее становится чуть-чуть. Но натягались мы снега нормально, конечно. Первая зима у меня тоже была достаточно снежная, но не такая. И вот мы всю зиму все это огромное количество снега таскали, таскали, таскали. Такого уже давно никто не помнил. Но я как-то спокойно к этому относилась, всегда веселилась, смеялась, гонялась за девчонками с лопатой. На самом деле почему-то были ощущения, что это будет последняя зима.

С этим ощущением было лучше. Этому предшествовало освобождение сентябрьское, этому предшествовало освобождение декабрьское. Поэтому мы все входили в этот Новый год с каким-то особенным чувством. Наверное, с каким-то предвкушением.

Зимой я повредила себе руку ледорубом. У меня было растяжение мышцы, и мне даже дали больничный. Я долго не обращалась в санчасть, потому что прекрасно понимала, какую помощь мне окажут. Но когда я уже не смогла шить и крутить рукой колесо машинки, меня вывели с фабрики. И вот мне дали больничный, потом меня немножко жалели, но я все равно выходила таскать снег.

А потом, как только потеплело, мы таскали этот снег в обратную сторону. Это был кошмар просто. Еще 16 марта я занималась разгребанием огромной кучи… Наш отряд был закреплен за локальным участком корпуса для больных туберкулезом, где никто не живет. Это были огромные айсберги, мы долбили эти кучи и раскидывали. Я помню, у меня аж пар из ушей шел, я была вся красная. Потом вспоминала: могла ли я подумать, что уже через день-два буду на границе и меня будут там встречать, будет приветствовать Коул?

— Как вообще настроение у девочек сейчас в колонии?

— Знаешь, у нас были огромные надежды на март. В принципе, мы ждали, что это должно было быть в феврале. Потом мы уже знали даже число, когда приедет (Джон Коул — на переговоры с Александром Лукашенко. — Прим. МЗ), 19-го. Столько было каких-то звоночков, обсуждений, надежд. И когда я узнала, что только мы с Настой едем, то очень расстроилась. Меня это очень сильно прибило. Я просто спрашивала: «Почему так мало?» Я ведь на тот момент не знала, что выйдет еще около 60 женщин и их оставят в Беларуси.

О пенсионерках, которые сидят более пяти лет: «Они действительно могут там умереть»

— Мне очень грустно думать о тех людях, которые там остались, о тех девушках, женщинах. Потому что были огромные надежды, что выйдут все женщины или большинство. Особенно те, кто долго сидит. Или пенсионерки наши.

Мне удалось попрощаться со своим отрядом. Это случайно получилось. Меня забрали из столовой с завтрака, повели с завхозом собираться. Я сказала, что мне надо выйти на улицу и из сушилки забрать вещи, хотя они мне уже, понятно, были не нужны. Мой отряд как раз возвращался в локальный участок, я к ним выбегаю и кричу: «Девочки, меня освобождают!»

И было очень приятно, потому что меня обнимали все: и «политические», и не «политические». Много кто плакал, и это было очень тепло. И мне было очень важно это: не только те, кого объединил двадцатый год, но вообще все. Потому что там люди прекрасные есть вне зависимости от статей.

И мне очень больно, это моя боль, которую, в принципе, я озвучивала уже в тот день даже администрации колонии, это Ирина Мельхер. Потому что это был последний человек, с которым я там обнялась. Её глаза… Она так ждет своего освобождения, она живет только мыслью об этом. Она каждый день смотрит телевизор, пытаясь понять по каким-то новостям какие-то звоночки, каждое событие старается позитивно повернуть. И она меня обнимала: она улыбалась — было заметно, что она очень рада, но были и слезы отчаяния, боли — «не я». И на нас начал уже оперативник ругаться, но я ее обнимала.

Когда я уже находилась на карантине вместе с Настой (тоже не секрет, что за Насту я там, как могла, боролась), мне сказали: «Насту освобождают, а кто следующая ваша „жертва“?» Я говорю: «Ира Мельхер». Следующая, за кого я буду бороться, — это будет она. Надеюсь, что они ее не обижают. Дали мне слово, что не будут.

Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года
Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года

— Кроме Ирины Мельхер, состояние каких женщин вызывает у тебя наибольшее беспокойство? Кого, ты считаешь, надо спасать в первую очередь?

— Любовь Резанович. Вообще дело [Николая] Автуховича, там еще есть Ольга Майорова. Люди, которые сидят с 2020—2021 года. Их в первую очередь надо освобождать. Столько лет прошло. Люди в пожилом возрасте. Эти три женщины сидят с 2020 года, они все пенсионерки. У них у всех куча хронических заболеваний. У них у всех очень тяжелое психологическое состояние. Это бабушки! И я, если честно, вообще не представляю, какую угрозу они могут сейчас представлять. Они действительно могут там умереть. Я была с Ирой [Мельхер] рядом, мне очень страшно, что она просто не выйдет из этой колонии. Слава богу, пока никто из женщин в колонии не умер. Я очень надеюсь, что этого и не произойдет.

Еще есть девочка — Марина Леонович. Вот у нее тоже очень сложная ситуация, так как имеются психологические особенности, в том числе психиатрический диагноз. Она не выдерживает. Представь: тяжелое психологическое состояние, «политическая» десятая категория, еще вот это все окружение токсичное.

Я считаю, что пенсионерок, женщин с хроническими заболеваниями, с особенностями психического состояния — их в первую очередь надо освобождать. Многодетные… Жанна Аврамчик, у которой аневризма головного мозга, у нее эпилептические приступы, она пенсионерка. Тяжелая ситуация, конечно. И таких историй десятки и десятки…

О возможности прекращения репрессий: «Я надеюсь, мы придем к общему знаменателю. Но это долгий процесс»

— Ты, насколько могла, следила изнутри, ну и теперь — более пристально, за теми действиями, которые предпринимаются по освобождению политзаключенных в целом, женщин в частности. Как ты считаешь, все ли попытки для этого предприняты? Что можно сделать, что зависит от каждой из нас? Что надо делать для того, чтобы люди как можно скорее вышли на свободу?

— Сложный, конечно, вопрос. Я считаю, что нужно использовать любые линии контакта для того, чтобы продолжать лоббировать повестку освобождения политзаключенных. Я, конечно, очень надеюсь, очень верю в американские силы, которые публично заявили, что к концу года ни одного политзаключенного не останется, что они всех освободят.

Меня иногда пугает вот это слово «всех». Слишком оно какое-то абстрактное. Я люблю конкретику. Есть очень сложные кейсы, есть люди, которые не признаны «политическими», есть люди, о которых не знают, есть те, у кого параллельно другая статья, по которой их нельзя признать чисто «политическими».

И я всегда думаю об этих прослойках. Наверное, нужно идти поэтапно. Я верю в то, что, если американцы что-то обещают, они действительно могут этого добиться. И, в принципе, мы видим за последний год: этот процесс идет, расширяется, меняются какие-то форматы. То, что людям разрешили остаться в Беларуси, — это важный момент, который тоже показывает изменения внутри страны.

Конечно, есть очень много «но». Есть вопрос условий, в которых находятся люди, освобожденные из тюрем. Есть очень много вопросов по тем, кто находится в «списке террористов», и огромному количеству ограничений, которое не дает им возможности нормально социализироваться и жить в Беларуси.

Параллельно есть тема того, что репрессии продолжаются и каждую неделю какие-то инициативы признаются экстремистскими формированиями, а какие-то материалы — экстремистскими. И это такая вещь, которая развивается в геометрической прогрессии.

Но я просто надеюсь и верю в то, что постепенно к какому-то общему знаменателю мы будем приходить. И я прекрасно понимаю, что быстро и моментально нельзя остановить то, что уже раскачивалось столько лет. Этот маховик быстро не затормозится. Он будет так же медленно, но, я надеюсь, сбавлять свои обороты, которые набирал более пяти лет.

И я считаю, что есть возможность выстраивать диалог с Беларусью. Но сама Беларусь должна показывать какие-то действия, какие-то шаги, что они хотят выстраивать этот диалог.

И то, что освобождаются политзаключенные, — это важный шаг. То, что я нахожусь на свободе, — это чудо. Но параллельно возникает очень много вопросов и очень много проблем. Это в первую очередь новые задержания, продолжение репрессий.

Все-таки я считаю, что есть возможность хотя бы не лишать людей свободы. Есть инструмент альтернативных видов наказаний. За некоторые деяния не всегда нужно возбуждать уголовное дело. Есть административная ответственность за все то же самое. То есть примерно одинаковые составы, и только от следователя зависит, как это деяние квалифицировать.

Всегда есть, скажем так, полумеры, которые можно уже применять и внедрять, и это не ломает систему кардинально. И вот я очень надеюсь, мне хочется видеть хотя бы маленькие шажки в эту сторону.

О женщинах в тюрьме: «Я чувствую ответственность за то, что люди попадают в тюрьмы»

— Продолжая эту тему, ты видела очень много разных женщин в тюрьме. Какие ситуации вызывали у тебя наибольшее непонимание, недоумение?

— Больнее всего было наблюдать людей, которые попадали в места лишения свободы за то, что помогали нам. И кажется, что уже ничто не удивит меня, что уже всего ты насмотрелся. Но каждый раз преподносятся новые сюрпризы. И когда женщины начали попадать в колонию за то, что они шоколадку отправляли людям… Бывают моменты, когда мне нужно время, чтобы принять что-то. Вот это был тот момент, когда мне надо было сесть на лавочку и подумать: «Господи, а что происходит? И это действительно та реальность, в которой я нахожусь, или это я где-то в книге читаю?»

И было действительно тяжело, когда я, например, слышала какую-то фамилию, и у тебя в голове: «Так, стоп. Это же вот тот человек, который мне писал письма и отправлял посылочки». Ты начинаешь уточнять, и оказывается — да, это этот человек.

Мне запомнилась такая ситуация, когда девочка — не «политическая», мы с ней общались по работе — мне говорит, что к ним в отряд попала «десятая категория» и что она такая прекрасная, такая восхитительная, «вот ты такая хорошая и она такая хорошая, а давайте я вас познакомлю». И она ее подводит и говорит: «Вот, хочу тебя познакомить, это Маша Рабкова». А эта женщина говорит: «А я знаю, кто вы. Я вам как раз вот перед самым своим задержанием письмо отправляла, с днем рождения поздравила, а через два дня ко мне пришли».

И вот ты стоишь и не знаешь, как себя вести с этим человеком. Потому что такое чувство, что ты виноват в том, что он находится в заключении. Может быть, это стало последним триггером, это был уже 2024 год, и человек не побоялся написать письмо и отправить, поздравить с днем рождения. И, возможно, это стало спусковым крючком.

Я только недавно для себя ответила на вопрос — мне всегда его задавала там администрация: «Почему ты так сильно адвокатируешь „десятую категорию“?» Хотя я за всех пыталась вступаться.

Наверное, я чувствую ответственность — как это ни громко сказано — за то, что люди попадают в тюрьмы. Потому что еще будучи подростком и уже в более зрелом возрасте я достаточно много лет призывала людей выходить на протесты. То есть в самом двадцатом году я уже, конечно, этим не занималась, но достаточно много лет я была сторонником того, что действительно нужно все решать на площади, выходить, бороться. Я открыто призывала к этому. И какую-то маленькую капельку, малюсенькую, в эту волну я добавила своего.

И я чувствовала ответственность за то, что люди впоследствии попадают в такие вот тяжелые условия в колонии, в тюрьмы. И они не все готовы были к этому. И тут, конечно, много можно рассуждать, что они все взрослые, самостоятельные и должны были принимать решения, взвешивать. Но кто знал, что так произойдет? Когда такое количество людей массово выходило — кто-то осознанно, кто-то потому, что все пошли, а кто-то потому, что это было прикольно, это был хайп, мы сфотографируемся…

Я всегда думаю о маленьком человечке. Страшно родиться и жить в эпоху перемен. Мы живем в такую эпоху. Лес рубят — щепки летят, жернова времени, которые нас перетирают. А мне жалко видеть, как ломаются судьбы обычных людей, которые попадают неосознанно. Я считаю, что всех идейных в большинстве своем уже задержали в первые годы. А сейчас — это просто желание натянуть сову на глобус.

Я вижу людей, которые последние два года попадают в тюрьмы, — это обычные женщины, со своими заботами, со своими делами. Так получилось: где-то перевели этот донат или кому-то написали письмо или собрали посылочку. Потому что сердце такое материнское, хочется заботиться, тяжело людям. И смотреть, как они страдают, как они плачут, потому что у них дети растут без них, — это очень тяжело.

И вот за себя я могу сказать: это стоило того. Я на это пошла осознанно. А они — нет. Они все очень сильно переживают, они считают, что допустили фатальную ошибку в своей жизни. И я считаю, что никто не имеет права сказать, что они слабаки или предатели. Потому что в массе своей это просто люди, которые хотят маленького своего житейского счастья. И мне очень страшно видеть, как вдребезги разбивается то хрупкое, что они строили десятилетиями.

Я вот сейчас начинаю понимать, что, наверное, я хочу думать о самых маленьких людях, о которых никто не подумает, о которых никто не знает. И они боятся, что о них узнают. Потому что они из маленького городка, где все друг друга знают. Боятся, что муж или жена потеряет работу на заводе или фабрике, если начнет громко говорить о том, что их родственник сел. А если у него семья на плечах и это единственный заработок?

Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года
Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года

Об отношениях между женщинами с «разными бирками»: «Тюрьма всех равняет»

— Мне приходилось, пока я была в СИЗО и в колонии, сталкиваться с тем, что некоторые люди четко проводят границу: есть мы, «политические», нас несправедливо наказали, а вы — все остальные, вы преступники, так вам и надо. Ну и обратное было. Например, мне доводилось слышать со стороны других заключенных, что нас, «экстремистов», надо сажать в яму и держать на хлебе и воде, а то и расстреливать. Какое у тебя сложилось мнение о взаимоотношениях между людьми с разными бирками?

— Знаешь, я сама столкнулась с огромным количеством стереотипов с обеих сторон. Были неприятные моменты. Из-за того, что я просидела достаточно долго в одной камере, я была «самая старая сидящая», какой-то определенный авторитет я имела. Я старалась пресекать на корню любые моменты, когда шла стереотипная дискриминация, как в отношении «желтых», так и в отношении «белых».

Я говорила: «Тюрьма всех равняет. Без разницы, кем вы были до этого. Богатые вы были, бедные. Имели вы два высших образования или ни одного. Вы как будто немножко обнуляетесь и несете с собой только то, что у вас в голове. И как вы себя будете проявлять, что будете транслировать, зависит только от вас. Мы все здесь равны». Потому что со стороны «десятой категории» тоже считалось, что ты такая белая кость, а они здесь такие вот — алкоголики, еще кто-то. Мне это очень не нравилось. Я всегда пыталась гасить на корню подобные моменты.

В колонии, конечно, это все сложнее было. Одно дело — вас восемь человек, вы можете договориться, обсудить. Я знала, что кое-какие вещи я все-таки продавливаю с учетом своего авторитета. То есть у меня в камере такого не было, что ты «политический», а ты «неполитический». Ну, естественно, какие-то вопросы мне было интереснее обсуждать с человеком, который в теме.

А в колонии я сама столкнулась с тем, что, особенно в первое время, по мне была дана указка не контактировать со мной, не общаться, что за это можно нажить себе большие проблемы. И люди по-разному ко мне относились, и было много страха в общении со мной. Поначалу проходила и через «злостника», и через ШИЗО, и люди боялись ко мне подходить. Им было непонятно, кто я. А еще перед этим в отряде была Маша Колесникова, по которой были такие же указки. Поэтому они просто для себя принимали решение, что лучше держаться подальше от таких, как мы.

Мне очень не нравилось то, что я пришла и ко мне стереотипное отношение. Я молча, стиснув зубы, где-то перетерпев, добивалась того, что я показывала, что я адекватный, нормальный человек. И для меня было показательно, что, когда я вышла первый раз из ШИЗО, меня обнимало большинство людей в отряде.

И больше всего подходило ко мне людей, которые, скажем так, вели асоциальный образ жизни. Они настолько более искренни зачастую, чем люди, имеющие высшее образование. Они просто даже иногда не понимали, что, когда они на глазах у администрации бегут ко мне обниматься, это может сыграть против них. И они часто предупреждали о чем-то, сообщали что-то, они действительно за тебя были.

Для меня это было очень важно. К сожалению, они очень мало видели любви и заботы, хорошего отношения. Если ты проявлял хотя бы чуть-чуть внимания к ним, они в тебя влюблялись уже просто бесконечно. А если ты еще послушаешь их историю и пожалеешь, похлопаешь их по плечу — все, это твой человек уже.

Ко мне со стороны заключенных в большинстве случаев было очень хорошее отношение. Ты переходишь из отряда в отряд, а репутация идет за тобой.

А когда я немножечко «подсуровела», я поняла, что уже могу где-то открыть рот, где-то за кого-то заступиться. Это такие сложные балансы. Иногда, к сожалению, были моменты, когда я понимала, что заступиться не могу. Что последует большая кара, например. Но потом я становилась все увереннее, прощупывала аккуратно, где я могу встать и прямо начать ругаться, защищать кого-то.

Иногда мне начинали говорить: «ты десятая категория» или «ты экстремистка», даже в шутку. Я отвечала: «Слушайте, я человек в первую очередь. Тебе приятно будет, если я буду называть тебя при каждом удобном случае убийцей? наркоманкой? воровкой?» Я им говорила: «Я хоть раз указала на твою статью? Я тебя считаю человеком». То есть я вот «долбила». И у меня получалось. Получалось сдвигать постепенно — такая сложная была работа.

Я сталкивалась, например, с таким, когда мне говорили: в СИЗО нам «экстремисты» не нравились, они были сильно зазнавшиеся. А вот с тобой поговорили, оказывается, что есть простые. Мне кажется, очень важно эту простоту сохранять.

— Можешь вспомнить какие-то случаи, когда тебе удавалось за кого-то заступиться?

— Во-первых, за новеньких. Это же коллектив, он функционирует везде одинаково. Это то же самое, как в школьный класс приходит новенькая. Они начинают прощупывать: можно на ней ездить? насколько она слабенькая? насколько она даст отпор? Это же страшно. И, конечно, уже «подсуровев», я всех брала под свое крыло и говорила: «Так, ну-ка отстали, отошли от нее».

Я знала людей, которые делали какие-то подлости, тех, которые «работали», я видела эти провокации. Я даже знала о некоторых провокациях заранее. Это же женский коллектив. Я даже говорила потом администрации: с женщинами партизанить нельзя. Они расскажут абсолютно обо всем. И это очень помогало, потому что трындели обо всем, даже о том, какие указки давались за закрытыми дверями (смеется).

И я, например, знаю, что есть заказ спровоцировать конфликт. Часто это было на производстве. Например, начинают: «Представляешь, она плохо шьет!» или еще что-то. Я становилась и говорила: «Ну и что, что плохо шьет? Ты тоже плохо шила. А ты в прошлом месяце сколько брака наделала?» Иногда приходилось жестко говорить.

На самом деле, когда я уже покидала эти стены, я начинала переживать, не впитала ли я немножко эту систему, потому что иногда я переходила на язык людей, с которыми общалась.

Много было таких моментов. Я чувствовала, что вот здесь нужно человека прикрыть, а где-то сказать: молчи, не реагируй. С «белыми» тоже так было. Но с ними было попроще. Я некоторым девчонкам помогла избежать рапортов либо еще чего-то. Я очень не любила, когда начинались эти игры подковерные, и если я что-то узнавала, что какая-то гнусность планировалась, как бы я ни относилась к человеку, я подходила и предупреждала. Просто сама атмосфера, сама вот эта токсичность была для меня отвратительна.

Об отношениях с администрацией колонии: «Я просила: пожалуйста, не сажайте женщин в ШИЗО, это страшно»

— Как у тебя складывались отношения в колонии с администрацией? По моим наблюдениям, ты пыталась с ними общаться, решать какие-то вопросы.

— Сначала никак вообще. Я даже не знаю, в какой момент что-то поменялось, потому что изначально я становилась в позу и говорила: «Нет». Я даже не помню, что на меня повлияло, что я решила начать какие-то разговоры. Это был какой-то, наверное, обоюдный механизм. И где-то, наверное, уже в двадцать пятом году я стала общаться.

По сути, это было с их стороны предложение о выстраивании «доверительного общения», но это смешно, конечно. Однако я решила дать шанс всему этому, ведь первые шаги были предприняты с их стороны.

Когда попала только в колонию, прошло какое-то время, я посмотрела на то, что происходит. И стала призывать девочек, чтобы они признавали вину. Хотя я тогда сама не признала вину. Просто глядя на то, какая это тяжелая ноша и как тяжело сидеть людям, которые не сделали этого, я взяла на себя такую смелость. Я получила дозу хейта за это. Но я говорила: «Пожалуйста, признавайте вину. Важен здоровый человек, который прошел через испытания с наименьшими потерями: психологическими и физическими. Если это даст возможность избежать ШИЗО, если это даст возможность избежать постоянного давления и буллинга». Ведь это очень тяжело. Мне на самом деле в какие-то моменты казалось, что я дышать даже уже не могу. Настолько психологически было сложно.

Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года
Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года

— Это какие, например, были моменты?

— Когда ты просто понимаешь, что 100 человек на тебя враждебно смотрят и каждый из них ждет любую твою помарку, ошибку. Когда ты банально заходишь в помещение воспитательной работы (ПВР), тебе нужно сесть куда-то. Ты подходишь к свободному месту, тебе говорят: «Здесь занято. Здесь занято. Отошла отсюда». Это как в школе: ты изгой. Ты не можешь даже подойти, с кем-то поговорить. А когда к тебе кто-то подходит, что-то спрашивает, к ней подлетают и моментально говорят: «Отойди от нее. У тебя что, проблем мало? Не разговаривай с ней». Это было очень тяжело, когда ты даже не знаешь, к кому обратиться, не знаешь, у кого спросить, не знаешь, как жить, какие там правила действуют… А ты все время не там встал, не так сел, не туда посмотрел, не так передал тарелку. И это каждая минута, каждая секунда твоей жизни в этом коллективе. Ты только ночью можешь заснуть. А когда ты живешь 16 часов в сутки постоянно на пределе, когда ты понимаешь, что любая твоя ошибка — и тебя заклюют просто… Это очень тяжело морально.

— А когда это давление прекратилось?

— Настолько сильное, наверное, месяца через два. Меня прощупывали, сканировали, смотрели на мою реакцию, а я такая думаю: «Все равно наперекор всем не буду агрессировать». Но при этом я не давала вытирать о себя ноги. У меня было чувство собственного достоинства, и я просто спокойно говорила, объясняла. Допустим, заходили в ПВР, спрашивали: «Почему, Рабкова, ты стоишь?» Я отвечаю: «К сожалению, люди в этом зале не хотят, чтобы я сидела рядом с ними. Поэтому я вынуждена здесь стоять».

Были, конечно, провокации. Помню, меня попросили написать доклад «Беларусь в моем сердце», что-то такое. И писала очень вдохновленно — душу вложила, можно сказать. Мне сказали, что я должна презентовать его перед отрядом. А это как раз был первый месяц. И я встала, начала читать. И мне все захлопали. Всем очень понравилось, это было так душевно.

Там сидела наша начальница отряда. Дальше пошли вопросы от зрителей. И одна девочка — я уже потом поняла, что это была договоренность, — спросила, считаю ли я себя патриотом. Я не очень люблю это слово, но аудитория была такая, что не хотелось объяснять. Я просто сказала: да. И меня спросили, что такое патриотизм. Я сказала, что я считаю, что патриотизм — это когда ты несешь ответственность за то, что происходит вокруг тебя, в твоей стране, когда ты не безразличен к тому, что происходит, и участвуешь в жизни, в развитии страны, на разном уровне. Презентация закончилась, я была очень довольна. Почувствовала, что лед тронулся.

А потом меня позвала начальница отряда. Начала очень нелестные вещи высказывать и заявила, что некоторые заключенные очень возмущены тем, что я назвала себя патриоткой. Что она может составить на меня рапорт, потому что я занималась пропагандой, разжиганием какой-то розни, призывала к каким-то действиям. И она сказала, что люди возмущены: как это так я, «изменница родины» (то, что у меня нет такой статьи, их не волновало в принципе), «человек, который жаждал войны в Беларуси», имею право называть себя патриотом. Я сказала: «Слушайте, а люди, которые совершили убийство, имеют право крестик носить?» И все, она впала в ступор. Она растерялась, пару минут посидела, сказала: «Пошла вон отсюда!» Иногда, когда я вот так, может быть, не совсем корректно, немножко зеркалила и переадресовывала — все рушилось. Вся эта аргументация моментально обесценивалась.

— Давай продолжим про отношения с администрацией…

— В какой-то момент я предложила администрации: нужно приходить к какому-то консенсусу, давайте разговаривать. Раз так получилось, что мы находимся в вашем учреждении, надо же как-то выстраивать отношения, а не только в карательном порядке… Они тогда посмеялись, сказали, что у них уже была такая [Ольга] Класковская, которая предлагала им эту роль и якобы даже что-то делала. Такой профсоюз «десятой категории». Я пыталась все время лоббировать тему (и ты же сама, наверное, с этим сталкивалась): иногда непонятно вообще, в чем проблема, когда начиналось какое-то острое внимание к тебе. Ты начинаешь чувствовать, что тучи сгущаются, но очень сложно понять почему. Меня очень раздражало всегда, почему нельзя прямолинейно сказать, в чем проблема, где я переступила какую-то невидимую красную линию, почему в данный момент что-то происходит?

Я, например, говорила: «А вы вообще пытались делать контрольный выстрел в воздух, а не по ногам сразу? Почему вы не пытаетесь договариваться с этими людьми, а сразу принимаете жесткие меры?» Может быть, среди этих осужденных, среди десяти человек двое вас не услышат. Но восемь из них, скорее всего, прислушаются, если вы скажете: смотри, есть такая-то проблема, мы будем реагировать на нее, если ты не перестанешь, например, публично высказываться.

— Тебе отвечали на такие вопросы?

— Сначала к этому очень критично отнеслись. Но я просила, я говорила: пожалуйста, не сажайте женщин в ШИЗО, это страшно. Это здоровье. Если там ты находишься, то женское здоровье можно похоронить. Там настолько холодно, что можно отморозить все что угодно. И молодые девчонки, если они находятся там достаточно долго, это крест на том, что они смогут иметь детей.

Поэтому я убеждала: давайте мне говорить. Я буду уговаривать людей. Если это не в рамках какой-то жести, я считаю, что можно договариваться. Но там же бывали сложные кейсы, типа Лазарчик (политзаключенная Елена Лазарчик, из-за плохого зрения в колонии отказалась шить, позже была осуждена по ст. 411, сейчас отбывает наказание в колонии № 24. — Прим. МЗ). Ну вот как Лазарчик уговорить, чтобы она шила? Ты просто не представляешь на самом деле, с Лазарчик как они шли на уступки. Когда она написала отказ от работы, я даже уговорила мастера не давать ход этому заявлению. И она согласилась отложить его на день. И я подошла к Лазарчик и начала умолять ее. Я сказала, давай я тебе отдам свой процесс, он легкий, я буду тебе мелом рисовать. Только не иди в ШИЗО. Она ответила: «Я своего решения никогда не меняю, если я написала, значит, я пойду в ШИЗО». Я ей сказала: «Ну ты же понимаешь, что ты убиваешь себя просто?» Она: «Я понимаю. Я хочу себя убивать». Ну что ты будешь делать?

Но где-то на самом деле что-то помогало. Это, конечно, такой сложный механизм. Еще бывает такое, если интерес не со стороны колонии, а выше. Что ты сделаешь? Зачастую им же спускалось, не так много было решений, которые от них зависели.

Когда я видела, что на людей начинали сыпаться какие-то проблемы, я пыталась просчитать: откуда ноги растут? Это Минск или кто-то местный? Если местный — то можно попытаться решить вопрос, спросить: чего вы хотите? А если это из Минска — ну что ты сделаешь? Будешь по почте голубя отправлять: пожалейте человека, это просто женщина?

— За эти пять с половиной лет ты составила — может, это звучит как-то утрированно немного — что-то вроде классификации сотрудников силовых структур? То есть там: идейные, «я просто делаю свою работу», циничные, садисты, случайные, человечные… Думала над этим?

— Мне кажется, что нет. Из того, что я практиковала в последнее время, я в них училась видеть людей. И это очень сложно иногда бывает, но на самом деле всегда можно увидеть. И оказывается, что у них есть какие-то радости необычные: кто-то выращивает цветы, а кто-то восстанавливает дома в старой деревне. И это так удивляет тебя, ты смотришь и думаешь, что человек раскрывается немножко иначе. А у некоторых я спрашивала, как так получилось, что они пришли в органы. Некоторые просто говорили, потому что ленивые, не хотели ничего делать, а здесь такое хорошее место.

Важно видеть во всех человека. Я видела людей как в тех, кто считается уже как бы «на обочине жизни», так и в них (сотрудниках колонии. — Прим. МЗ). И когда ты разговариваешь с «человеком», а не с «человеком в погонах», на самом деле вы можете, мне кажется, найти точки соприкосновения.

И когда я поменяла это внутреннее отношение, мне кажется, из этого начало что-то даже получаться качественное. Они, конечно, ехидны, они манипулировали, я им указывала: «Вот это манипуляция, а сейчас вы меня запугиваете». Я им говорила, что у меня такой бэкграунд, что я никогда не смогу им доверять. Но вы попробуйте. Вот вы, может, станете первым человеком, который сможет меня переубедить, и я пойму, что не все такие. Дайте мне возможность иначе думать о вас. И когда ты вот так все поворачиваешь, они сразу: «Ух ты, какая высокая честь».

Потому что на самом деле мне хочется идти по улице в Беларуси и понимать, что милиционер — это тот человек, который поможет. Когда ты не боишься к нему обратиться, как в нормальном здоровом обществе. Но вы тоже сделайте шаг: станьте частью этого здорового общества. Но, конечно, это же все равно у них не получалось. Но они старались.

Мне кажется, мы с Машей Колесниковой даже обсуждали, что где-то такое довольно долгое общение меняло их тоже.

Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года
Марфа Рабкова, Вильнюс, Литва, 9 мая 2026 года

Об освобождении: «Я здесь свою миссию закончила, надо идти дальше»

— Были у тебя какие-то моменты, когда ты забывала, что ты в тюрьме?

— Были. В последний Новый год, например. Я почти не праздновала Новый год в заключении. А в этот раз решила отпраздновать. Причем в самый последний момент.

Нам — «десятой категории» — запретили праздновать Новый год изначально. Я поругалась тогда с активом, много с кем. Было очень много возмущений. В итоге все перекрутилось так, что отмечать все-таки разрешили. Но разрешили в самый последний момент. Только настроение было испорчено. Было очень противно. «Как Гринч украл наш Новый год»…

Когда сказали, что можно, я сначала встала в позу и сказала: «А не надо нам уже ваш Новый год». А потом я подумала, что отпраздную. Потому что как Новый год встретишь, так его и проведешь. Я решила: надо что-то делать, надо что-то менять в своей жизни, надо создавать себе настроение.

И я попросила — я не красилась в колонии, в СИЗО ни разу, — чтобы меня накрасили. Я сделала себе прическу, я первый раз вышла такая вот… и получила миллион комплиментов.

И все обнимались. И я танцевала. Девчонок выдергивала, мы с ними танцевали, праздновали, чокались, веселились. И заходит — ну там же усиление было — в ПВР кто-то из администрации, а мы — «десятая категория» — единственные скачем как сумасшедшие. Они, конечно, очень удивились.

Я сказала: я хочу что-то менять в своей жизни. А то я стала такая: не хочу праздновать. И вот я заставила себя, я решила, что надо самой создавать настроение. И вот как оно интересно получилось — это был последний Новый год в колонии.

— Про освобождение. Я правильно понимаю, что ты ожидала, что тебя вот-вот должны освободить? Было у тебя такое?

— Да. Хотя я всегда говорила, что выйду последней. У меня спрашивала администрация, если бы у меня был выбор: выйти самой или освободить другого человека, какой бы выбор я сделала? Я говорила, что это зависит от человека. И там, например, говорили какую-то фамилию, я отвечала: она должна выйти раньше, потому что у нее маленький ребенок, у меня нет детей. Я согласна уступить ей это место, только чтобы моим родным не говорили об этом.

И я довольно долго с этим жила. Мне кажется, тяжело выходить, когда там люди остаются. Я понимала: в том, что я нахожусь там, есть какой-то смысл. Я находилась рядом, подбадривала людей.

Но потом ко мне стала стекаться информация, что, например, есть люди, которые маловероятно, что освободятся. Или о которых мало говорят. Или считают, что их кейс очень тяжелый, странный, насильственный и что пока речь об их освобождении не идет.

И это так сильно возмутило меня тогда. Я сказала: «Так что же там происходит такое? Нет, пора выходить и разбираться с тем, почему за этих людей никто не топит, почему не хотят рассматривать их освобождение». И я так начала из-за этого злиться, и вот уже руки в боки, и сказала: «Ладно, чувствую, надо выходить. Надо выходить и лоббировать тему освобождения этих людей».

И вот с этой мыслью начала жить. А мне же все время задавали вопрос: «А кто следующий?»

— Кто тебе задавал этот вопрос?

— Администрация. И я очень долго им угадывала, кто следующий. Угадывала так — плюс-минус. Они думали, что ко мне какая-то информация стекается, а я просто так пальцем в небо тыкала. И вот они снова спрашивают: «Кто следующий?»

Я сказала: «Следующая — я». Они: «Что, как?» Я говорю: «Я чувствую, что я теперь очень нужна там, на свободе. Я здесь свою миссию закончила, все, что могла, я сделала, и теперь надо идти дальше».

Вот у меня так поменялась риторика. И потом было смешно, ведь я тоже воздух сотрясала больше, уверенности в том, что я выйду следующей, не было. А потом уже начались какие-то звоночки, и я начала понимать, что я действительно, наверное, выхожу следующая.

Теперь я на свободе, и моя миссия продолжается здесь. Мне важна судьба каждого человека, его маленькое счастье, его жизнь. «Кто спас одну жизнь, тот спас целый мир» — это мудрое изречение из Талмуда.