Папа Марии Каленик и старшая сестра закончили Белорусскую академию искусств. Маша тоже поступила в БГАИ, осенью 2020-го она была на четвертом курсе. Хотела стать дизайнером предметно-пространственной среды, но оказалась одной из 12 задержанных по «делу студентов». Суд приговорил ее к 2,5 года колонии. Правозащитники признали девушку политзаключенной. В большом интервью блогу «Люди» и проекту politzek.me она рассказала, как события в Беларуси изменили жизнь, но не сломили ее. Мы перепечатываем этот текст.
По «делу студентов» обвиняемыми проходили 12 человек. Среди них студенты столичных вузов, а также преподаватель БГУИР Ольга Филатченкова и выпускница медуниверситета и экс-представитель Светланы Тихановской по делам молодежи и студентов Алана Гебремариам.
Им вменялась организация и подготовка действий, грубо нарушающих общественный порядок (ч. 1 ст. 342 УК). По версии следствия, они разработали план по привлечению в протестную активность студентов и сотрудников вузов. Вину признал только Глеб Фицнер. Для него прокуратура запросила два года колонии общего режима, для всех остальных — по два с половиной года колонии общего режима. Именно к таким срокам их приговорил и суд. Все фигуранты «дела студентов» были признаны политзаключенными.
«На прощание один из работников колонии пошутил: „Тебя никто не ждет“»
В момент задержания Марии было 22. Сейчас девушке 24. Третий месяц она живет в Вильнюсе. Осенью у нее начнутся занятия в Вильнюсской академии искусств, а пока она подтягивает английский и ищет подработку.
— Хотелось бы найти что-то по специальности, но за два года в дизайне многое поменялось. Программы, что были популярны в 2020-м и которыми я пользовалась, сейчас вышли из моды. Появились новые и нейросети. «Нейронки» для меня такой шок, будто я вышла в будущее. У меня кругом голова. Пока есть люфт до начала учебы, хочется его по максимуму заполнить и наверстать то, чего я не знаю.
— Вы, как и многие, кого задержали по «делу студентов», освободились 30 ноября. Каким для вас был этот день?
— Самым счастливым и тревожным за последние два года. До последнего не покидало чувство, что я не выйду, что закроют повторно. 30 ноября я проснулась в пять утра. Нужно было успеть накраситься и попрощаться с подружками. Во сколько окажешься на воле, неясно, ждешь, когда позвонят с КПП и позовут. Нас всех (речь о девушках, которые проходили по «делу студентов». — Прим. ред.) выпускали в разное время: видимо, боялись скопления людей. Вокруг колонии тогда дежурило много сотрудников в штатском и ГАИ. Несмотря на мороз, выходить в телогрейках нам запретили. Мы были в спортивных костюмах. На прощание один из работников пошутил: «Тебя никто не ждет». Я ответила: «За мной приехала семья». Знала, у него специфический юмор, хотя звучал он так, что я засомневалась.
И все же на выходе меня встретили родители и сестра. По пути мы заехали в супермаркет. На парковке заметила, что в машине, которая стояла рядом с нашей, человек снимает нас на телефон. Мы почувствовали неладное и решили перепроверить: нарезали круги по одному и тому же кварталу. За нами следовали две машины — одна с сотрудниками колонии, вторая — на минских номерах. Когда приблизились к трассе на Минск, автомобиль, который был на минских номерах, поехал в столицу. Мы же повернули вглубь Гомеля: хотели проведать знакомых. Оперативные сотрудники колонии еще ездили за нами, может, часа полтора. Зачем? Не знаю.
— Как прошел первый разговор с родителями на воле?
— День освобождения был эмоционально тяжелый. Глубоких тем мы не заводили. Они спрашивали, что ты хочешь покушать, с кем встретиться. Меня свозили к бабушке и подруге. Еще до освобождения я говорила приятельнице, как хочу сырников. И она их много пожарила к моему выходу. За сметаной к ним мы и заезжали, когда увидели, что за нами следят.
«Они начали обыскивать мою комнату. А я пила ромашковый чай»
— Каким человеком вы были до задержания?
— 2020-й стал для нас всех триггером, но следить за происходящим в стране я начала раньше. А еще меня очень напрягала наша система образования. Помню, как нас заставляли вступать в октябрята и пионеры. Я не понимала, зачем? Родители сказали: «Если не хочешь, ты не должна». Я отказалась. Та же ситуация у меня была с БРСМ. В гимназии, где я училась, а потом и в университете меня окружало много творческих людей. Как правило, это те, кто мыслит свободно. Рядом было достаточное количество белорусскоговорящих. Эта среда формировала меня. К тому же, не знаю, важно ли это, я росла на «Евроньюс», белорусское телевидение в моей семье не смотрели. С 2015-го у нас дома и вовсе не было телевизора, все пользовались компьютерами. За новостями следила на «Евроньюс» и в белорусских независимых СМИ.
— Как вы оказались в «деле студентов»?
— К 1 сентября в стране проходили разного рода акции, выходили люди из разных сфер — медики, рабочие. Было понятно, что и студенты должны не молчать и представлять себя как отдельную самостоятельную ячейку. 1 сентября вышло много ребят. У меня занятия в университете начинались с октября, но я решила: не важно возле какого вуза стоять, и тоже пошла. Мы стояли, хлопали в ладоши (позже колоны из разных университетов направились к зданию Министерства образования. — Прим. ред.). У Лицея БГУ силовики разогнали людей, кого-то задержали, но студентов это не особо остановило. Просто мы стали выходить более локально — в самих вузах. У нас в академии был чат и канал, где ребята могли делиться мнением о ситуации, рассказывали, кому звонили из администрации, кого вызывали на профилактические беседы, кто-то предлагал выходить рисовать, петь — в общем, абсолютно законные вещи. Это был открытый чат, а я просто была администратором.
— Генеральная прокуратура и СК заявляли о том, что у тех, кто проходил по «делу студентов», были видеоконференции со Светланой Тихановской.
— В деле была не только я, поэтому не могу все озвучивать. Светлана Тихановская всегда поддерживала нашу инициативу. Отмечу, что до созвонов я не знала никого из ребят, хотя нам вменяли «преступление, совершенное группой лиц по предварительному сговору» (это ч. 2 ст. 17 УК, ее во время суда со студентов сняли. — Прим. ред.).
— Как вы попали на эти созвоны?
— Уже не помню. Возможно, осенью 2020-го написала в ЗБС — «Задзіночнне беларускіх студэнтаў», которое давно занимается студенчеством, или в другую организацию. Хотела, чтобы студенты БГАИ были услышаны и как художники.
— Как вас задерживали?
— Накануне ночью я подготовила очень красивый макет нового плаката и решила пойти в университет чуть позже, чтобы попасть на акцию, которая проходила на большой перемене. Вдруг мне звонят из администрации университета и говорят, что мне срочно нужно в вуз. Причину не называют. Я быстрее собираюсь, выхожу из дома — и тут ко мне подходят несколько мужчин. Показывают удостоверения и предлагают пройти домой. В квартире были мама и сестра. Они думали, я что-то забыла. А тут следом за мной много мужчин. Сестра только вышла из душа, получилось неловко. Они начали обыскивать мою комнату. А я пила ромашковый чай и чувствовала себя спокойно. Наверное, из-за шока. Потом попросила их подвезти меня в университет, они сказали: «Хорошо». Но в итоге сначала завезли меня куда-то на допрос, а потом в СИЗО КГБ.
— В какой момент вы поняли, что все серьезно?
— Наверное, когда мне дали матрас. На нем была кружка, кусочек туалетной бумаги и мыло. Эта композиция меня немного смутила (смеется). В камеру я зашла после отбоя и офигела, какая интересная планировка. Как долька пиццы. Мне сказали, нужно лечь спать, и я легла.
— Вы так весело об этом рассказываете.
— В камере сидели две девочки, с которыми мы проходили по делу. Мы много шутили, а сейчас еще больше обо всем этом шутим. За решеткой я вообще мало плакала. Не хотелось показывать слабость. Знаете, если человек падает в яму, он будет не слезы лить, а пытаться выкарабкаться. Конечно, было больно, что меня оторвали от родных, что все складывается несправедливо. В то же время я надеялась на изменения, но эта надежда постепенно угасала.
Если же говорить про страх, то его я почувствовала, только когда пришли первые письма. Я боялась за бабушку. Волновалась, чтобы ей не стало плохо от всех этих новостей. Переживала, как она себя чувствует (ведь тогда еще бушевал коронавирус) и за то, что не могу быстро узнавать о ее состоянии. К возможному сроку я относилась спокойно: с самого начала следователь дал мне Уголовный кодекс, показал мою статью, попросил почитать, что положено по санкциям — там было до трех лет, спросил: «Поняла?» Я ответила: «Поняла».
— Спрашивал ли следователь: «Маша, зачем ты в это все ввязалась?»
— Особенно это интересовало людей из КГБ — каждого следователя, кто с нами работал, и даже тех, кто просто мимо проходил. Было ощущение, что они где-то прочитали эту цитату, и она им понравилась. Они постоянно повторяли: «Ну ты же молодая, тебе бы детей рожать, замуж выйти, а ты такой ерундой занимаешься. Что тебя не устраивало в нашей стране?» Первое время я пыталась парировать, потому что меня это очень сильно раздражало. А потом уже съезжала с беседы, потому что надоело.
«В нашей камере вместо туалета стояло ведро»
— В СИЗО КГБ вы провели восемь дней. Затем было девять месяцев в СИЗО № 1 на Володарского, три месяца в СИЗО № 3 Гомеля. А потом в конце октября 2021-го вы оказались в гомельской женской колонии. Где было сложнее всего?
— По режиму СИЗО КГБ самое жесткое. Во время допросов следователи в КГБ пытались быть хорошими копами, а потом ты приходишь в изолятор, а там пассивно-агрессивные охранники. Они делают все, чтобы подавить у человека чувство достоинства. Например, в нашей камере вместо туалета стояло ведро. Оно находилось рядом с дверью. Проверяющий каждые две минуты смотрел в глазок, плюс в любой момент мог открыть «кормушку», что не давало возможности нормально сходить в туалет. Перенести его не получалось: с другой стороны стоял стол. Дважды в день мы по очереди выносили это ведро в отдельную камеру с санузлом. Проблема с туалетом была и в СИЗО Гомеля. Там в старом корпусе есть так называемые транзитные камеры. В одной из них я провела четыре-пять дней. Дырка в полу в этом помещении также находилась рядом с дверью. Более того, на нее была наведена видеокамера. Это доставляло дискомфорт. Особенно если учесть, что, в отличие от Володарки, в изоляторах в Гомеле и КГБ на женском корпусе работают мужчины. Некоторые из них молодые.
В гомельском СИЗО, кстати, у охраны какая-то нездоровая любовь к перпендикулярам. Они требовали, чтобы в течение дня ноги постоянно стояли на полу. Только сядешь с коленями, открывается глазок — и слышно: «Где ноги?» Это напрягало. На стене висели ПВР (правила внутреннего распорядка. — Прим. ред.), там про ноги ничего не сказано, запрещалось только положение полулежа. Из-за этого мы постоянно спорили с сотрудниками. Они соглашались, уходили, но потом словно обо всем забывали, и ситуация повторялась.
На Володарке такого негатива в сторону людей, которые сидят по политике, не было. Где-то тебя могли даже поддержать, сказать: «Не переживай». И это было важно. Весь срок здесь я провела в одной камере. Зимой мы сильно мерзли: соседи, чтобы не греть воду, спускали ее из батареи, в итоге наша была холодной.
Питание везде так себе. В КГБ еда была очень жирной. Там любили давать тушенку, например, тушенка с рисом. А на ужин чередовали три варианта — молочный суп, картофелина с куском селедки или большая свекла и селедка, внутри которой была икра.
— Как проходили ваши дни в изоляторах?
— На Володарке я просыпалась в 6 утра, пила кофе и курила, умывалась, всегда красила ресницы и наносила тон. Для меня это было важно. Во-первых, мне нравится хорошо выглядеть. Во-вторых, это такое внутреннее несогласие с происходящим, которое никто не может у меня забрать.
Затем начиналась проверка. Дальше — иногда читала, иногда рисовала, каждый день мы дежурили — убирали камеру. Мы много разговаривали, смотрели телик. Телевизор шел у нас почти всегда, иногда просто делали звук потише. Смотрели интересные передачи, например, «Орел и решка», один турецкий сериал и новости на разных каналах. Тогда еще выходили специальные репортажи и рубрики — про самолет (речь про инцидент с самолетом Ryanair. — Прим. ред.), «дело Автуховича». Мы понимали, что они перекручивают информацию, но так узнавали подробности какого-то очередного дела.
— В такие моменты не было желания плюнуть в экран?
— Иногда очень хотелось, особенно когда видишь в телике что-то про себя или, например, про Марфу Рабкову, с которой я вместе сидела.
— Вы сказали, что по утрам курили. А ваши родители об этом знали?
— Нет, хотя курить я начала еще до задержания. Недели две я решалась, чтобы попросить родных через адвоката передать мне сигареты. Передача пришла быстрее, чем письмо с реакцией родителей на эту новость. В нем они говорили, что обеспокоены, как это скажется на моем здоровье, но это мой выбор. В ответе я объяснила, что не могу по-другому и пообещала по выходу бросить.
— Сложно было жить без соцсетей?
— Иногда было ощущение, что телефон лежит рядом и вибрирует (смеется). Хотелось новости почитать, пообщаться с близкими. Этого категорически не хватало.
— Вы состояли на профучете по экстремизму?
— Да, в день, когда нам вынесли приговор, на Володарке на профучет, кажется, решили поставить всех, кто сидит за политику. Хотя некоторые там состояли и раньше. Но тогда политические занимали несколько продолов. Вдоль стен можно было встретить всех знакомых и незнакомых людей. Мы заходили по очереди в кабинет, где сидел начальник СИЗО. «Вас поставили на профилактический учет по категории экстремизм», — объяснил он мне и даже не спросил, согласна ли я. Просто: уведомлены, расписывайте — и все. В тот день у меня было краткое свидание с родными, поэтому я быстро расписалась и пошла к ним.
Последствия профучета — частые проверки, особенно в гомельском СИЗО. Нужно было постоянно сдавать рапорт, то есть называть ФИО, год рождения, статьи, срок и категорию профучета. Если не скажешь, то будет еще один рапорт. Иногда они просто заглядывали в «кормушку» со словами: «Профучет». Ты подходишь и рассказываешь.
«Наше непризнание вины — это был наш протест, наша последняя акция»
— Судить вас начали в мае 2021-го. Самым тяжелым и в то же время жизнеутверждающим стал день, когда все, кто проходил по «делу студентов», выступили с последним словом. Почти все, в том числе и вы, не признали вину, хотя на тот момент некоторые из «политических» уже шли на это, чтобы получить меньший срок. Почему вы так поступили?
— Сначала я чувствовала в себе мягкотелость, но потом колония уже перестала быть рычагом давления. Когда в первый день нас привезли в суд, омоновец, который нас вел, сказал: «Вот будете нам погоны шить». Это уже не звучало так страшно. До заседания я побеседовала с адвокатом, и мы решили: нас с ребятами или оправдают, или отправят в колонию. Судя по тому, как вел себя суд, обвинение и даже конвоиры, мы готовились на лишение. Да и зачем признавать вину, если я считала себя невиноватой?
К тому же я знала, нас слышат и слушают не только те, кто в зале. Нам с ребятами рассказывали, что в дни процессов люди собирались у здания суда. Многие следили за этим делом, и я чувствовала какую-то ответственность. Наше непризнание вины — это был наш протест, наша последняя акция. Несмотря на внешние обстоятельства, я чувствовала себя свободной.
— А как вел себя суд и конвоиры?
— Судья один за одним отклоняла все наши ходатайства, не обращала внимание на факты, которые свидетельствовали о невиновности, а конвоиры запрещали нам брать свою воду и еду. Когда мы потребовали пить, нам дали один пластиковый стаканчик на всех. На вопрос «А где вода?» ответили: «В кране, в туалете». Когда, по их мнению, мы «плохо себя вели», нас наказывали и в перерывах между заседаниями проводили обыски. Несмотря на то, что процессы шли с утра до вечера и в камеру я приходила в 18.00−20.00, днем горячее питание мы стали получать только через неделю. А до этого в СИЗО выдавали с собой бутерброды из кусочка хлеба и вареной колбасы или вареной курицы.
— Как отреагировали на приговор в 2,5 года?
— Посчитала, если учесть срок, который проведу в СИЗО до апелляции, в колонии останется пробыть столько, сколько я уже отсидела. К тому же тогда все говорили, никто из политических не досидит до конца.
— Когда осознали, что все-таки досидеть придется?
— Наверное, только под конец срока. А до этого была надежда. Это во-первых. А во-вторых, появлялись неоднозначные новости… Например, инцидент с Макеем, начало войны в Украине, санкции. С каждым пакетом (шестой мы ждали дольше всего) казалось: теперь точно все закончится. Эта надежда у меня остается и сейчас, хоть я уже и вышла. Почему? Потому что в СИЗО и колониях сидит столько замечательных людей, которые вообще не должны видеть этих мест. А кому-то из них еще полгода, три, а кому-то десять.
— Как вы относитесь к инициативе родных некоторых политзаключенных пойти на переговоры с властью, чтобы освободить близких?
— Когда ты за решеткой, ты не можешь контролировать действия своих родных. Колония — место, которое делает людей созависимыми. С этим есть очень большая проблема. Родные всегда хотят сделать как можно лучше, но большинство «экстремистов», с которыми я сидела, не идут на переговоры. Я бы не бралась так говорить, если бы мы это не обсуждали. Согласитесь, если я хочу с кем-то поговорить, я не должен запирать этого человека в комнате, угрожать родными, близкими, чтобы человек сделал по-моему. Наоборот, нужно добиться уважения и доверия этого человека, чтобы он видел резон. В ином случае это не переговоры, а видимость.
Большинство «экстремистов» стараются не прогибаться под внутреннюю власть, под администрацию колонии. Угрозы сделали их сильнее и подогревают еще больше. В итоге все, что остается администрации колонии, давить на «экстремистов» через самое больное — родных и близких.
— Что вы имеете в виду?
В декабре 2021 года стали всех постоянно вызывать на беседы, предлагать написать прошение о помиловании. Иногда разные отделы администрации вызывали одних и тех же людей по несколько раз на день. Сложилось ощущение, что в колонию поступил приказ сверху.
К тому же, когда такую бумагу составлял кто-то, кто сидит по другой статье, у него то бланков не хватало, то гарантийных писем. У политических могло не быть и половины нужных документов, но у них все принимали и закрывали глаза на недостающие бумаги.
— Вам предлагали написать на помилование?
— Да, и вину признать, и помилование написать. Это было уже в колонии. На помилование я не написала, но вину признала.
— Почему?
— Меня шесть раз за год переводили из отряда в отряд, а это огромный стресс: новые люди, условия, порядки, оперативные кураторы, расставание с подругами-«экстремистками», а еще новая бригада, где приходилось учиться шить совершенно другую продукцию. Параллельно сотрудники колонии давят на осужденных, чтобы они давили на тебя. Мой первый перевод, например, случился для того, чтобы девочки из отряда по соседству, которые уже написали на помилование, убедили и меня это сделать. Они мне признались. Еще одной осужденной, с которой я общалась, оперативник сказал уверить меня написать прошение, иначе у нас с ней найдут много нарушений.
Такое давление испытывали почти все политические. Некоторым, кроме этого, подкидывали таблетки, лезвия, иголки и другие запрещенные предметы. Иногда приезжали представители прокуратуры и иных ведомств и вызывали «экстремисток» на беседы, где говорили о прошении на помилование.
Оперативный куратор, за которым в колонии я была закреплена, очень любил обсуждать со мной мои нарушения ПВР, находил у меня всякие косяки — то не так курила, то пуговицу не так застегнула, то не то обсуждала. Угрожал ШИЗО, лишением свиданий, передач. У него были очень странные беседы. Он любил спрашивать про родных. Я не выдержала. Признание вины, которое я написала в январе 2022-го, — это была надежда, что от меня отстанут, но она не оправдалась.
— Когда вы стали говорить про признание вины, у вас даже голос поменялся.
— Для меня это был момент слабости. Признание мне ничего не дало, но я чувствую, что предала себя. После этого на некоторые вещи я стала агрессивнее реагировать и чаще выходить на конфликты, в том числе и с сотрудниками колонии. Особенно когда речь шла о чем-то абсурдном. Думаю, так я пыталась компенсировать свой поступок. Плюс чем ближе освобождение, тем сложнее ждать.
«Неполитическим девочкам угрожали, если будут со мной общаться, у них найдут нарушения»
— Что вы делали в колонии?
— Шила шапки, куртки, штаны.
— Для кого?
— Для милиции, Министерства обороны. Для военных шили ветродуйки. Недавно гуглила, что такие носят российские военные.
— Передернуло?
— Оно каждый раз передергивает.
— Война началась, когда вы были уже в колонии. Изменило ли это жизнь учреждения?
— В колонии было словно табу на эту тему. Сотрудники ее не обсуждали. В то же время в самом учреждении среди них стали чаще проводиться какие-то внутренние учения. Например, что делать, если осужденные убегают. Перед звонками родным нам говорили: «Даже не думайте спрашивать про Украину. Никаких новостей. Только о природе, погоде, и как там ваши близкие». Предупреждения давались с напряжением в голосе. Звонки слушали оперативники, начальник отряда. Они будто пытались полностью огородить нас от этих новостей.
Осужденные же все это между собой обсуждали. Многие верили тому, что показывают по телевизору. С их стороны были неприятные комментарии: наши статьи (политические. — Прим. ред.) многие не любили, иногда высказывали это лично. Некоторые, провоцируя нас, специально хвалили власти Беларуси и России, это очень раздражало. Пошли слухи, что колония перейдет на усиление. Болтали, что на карте мы подписаны как режимный объект — и, если в Беларусь будет прилетать, то по режимным объектам, а значит, и по нам. Не сказать, что мы в это верили, но напряжение было. К тому же, хоть полеты уже были запрещены, мы слышали, как над городом летали самолеты и иногда вертолеты.
— А стукачей к вам подсаживали?
— В СИЗО в моей камере вроде как их не было, но это не доказано. А в колонии, казалось, они везде. Там даже были люди, о которых говорили: «Это стукачка, с ней не общайся». Но вообще я не пыталась узнать, кто именно стучит, потому что, если это не сделает один, то исполнит другой. Это было неконтролируемо. Сотрудники колонии любят делать так, чтобы сомнение появлялось у всех и ко всем.
Как-то, когда оперативный сотрудник не пустил меня разрисовывать помещение, где заключенные звонят родным (официально, по просьбе начальства я и еще пару студентов расписывали стены перед приездом какой-то комиссии), мы тихо в очень узком кругу пошутили, мол, он так себя ведет, будто думает, что мы колонию можем взорвать. Понятно же, что это была шутка. Позже во время беседы этот оперативник у меня спросил: «Вы что, колонию собираетесь взорвать?» Они каждый раз демонстрировали, что нас слушают, что среди нас предатель. Возле кружка всегда были другие заключенные, они и рассказали, потому что «экстремистки», с которыми я общалась в колонии, — это самые стойкие люди, которых я встречала.
— В колонии вы пересекались с Марией Колесниковой? Как она?
— Она очень вдохновляла. Ее швейная машинка стоит под самой видеокамерой, и без разрешения начальника цеха или мастера никому нельзя за нее садиться. Еще до Машиного приезда в колонию из отряда, где она должна была быть, убрали всех «экстремистов» и стали переводить туда людей с репутацией человека-подставы. Был случай, когда осужденная с такой репутацией ненадолго попросила у Марии часы. И тут сразу же появился оперативный сотрудник и нашел их. Все было спланировано. По ПВР передавать вещи нельзя, поэтому они обе получили рапорт, но ту девочку не наказали, а Марию лишили свидания. Из-за одной из подстав она даже в ШИЗО сидела.
Мне кажется, в колонии настолько боятся, что другие «экстремисты» начнут с ней общаться, что сделали из нее что-то вроде бомбы, с которой находиться рядом опасно для всех. Возможное общение с ней контролируют, поэтому ни мы, ни Мария старались не подставлять друг друга: просто подмигивали при встрече, улыбались. Когда замечали, что у нее накрашены губы, это поднимало настроение. Хотя многих осужденных, которые не по политике, это раздражало. «Фу, опять накрасилась», — говорили они, а мы этим восхищались.
— Против вас в колонии настраивали людей?
— Неполитическим девочкам угрожали, если будут со мной общаться, у них найдут нарушения. Одну из девушек, с которой мы дружили и у которой в доме ребенка колонии был малыш, предупредили: будет контактировать со мной, не сможет видеться с ребенком. От этой ситуации было больно. Все-таки это очень грязно.
Однажды через день после моего перевода в новый отряд оперативный сотрудник собрал всех осужденных, с кем я была до этого, и заявил, что у меня нашли вещи одной из них — и на девочку составят взыскание. Хотя у меня все лежало по описи. Да и они даже не искали. Историю выдумали. Но девочка перестала со мной говорить.
Из-за такого давления некоторые переставали общаться без предупреждения, другие извинялись: «Маша, прости», — и предлагали больше не курить рядом и не разговаривать. Я к этому относилась с пониманием. В то же время были и те, с кем я очень хорошо общалась.
— Как вас изменило заключение?
— На меня сильно повлияли Марфа Рабкова и Тоня Коновалова, Ира Счастная, с которыми я сидела. Они стали для меня примером стойкости. Благодаря им я, наверное, стала сильнее.
— После освобождения вы уже встречались с другими ребятами, с которыми проходили по «делу студентов»?
— С некоторыми мы виделись в Литве.
— А с Глебом Фицнером?
— С ним я пока не успела встретиться. Хочу сказать, что все, кто проходил по «делу студентов», очень сильные люди. Я всех очень уважаю и рада, что познакомилась с ними, мы многое прошли вместе и всегда друг друга поддерживали и поддерживаем до сих пор.
— Почему вы решили уехать из Беларуси?
— Я не чувствовала себя в безопасности. Сейчас я очень хочу продолжить участвовать в жизни страны. Способствовать тому, чтобы Беларусь стала новой Беларусью. Почему? Потому что хочу иметь возможность возвращаться домой — туда, где моя семья, друзья. Хочу иметь право работать на любой работе в Беларуси, а не только на той, куда меня возьмут из-за судимости.
— Не задумывались, почему протест сошел на нет и ничего не получилось?
— Оно точно получилось. Многие наивно думали, что все быстро поменяется, но нельзя легко выкорчевать такие глубокие корни. Возможно, нужно было быть более решительными и жесткими, но как произошло, так произошло. Но, если бы одни люди не вышли, их не начали бы избивать и сажать, у других не появлялось бы в голове семя сомнения. Сейчас, думаю, оно все еще прорастает.
— Ну и последнее. Исполнили ли обещание, которое дали родителям: бросили курить?
— Нет еще, плохо получается (смеется).